Еще по прибытии в полк он вместе с обязательной распиской — «Обещаю не принадлежать к тайным обществам и ложам» — должен был ответить на вопрос: «Желает ли иметь счастие участвовать в балах при высочайшем дворе?» — и, верно, по восторгу молодого провинциала, ответил утвердительно.
Скорее всего, возможность бывать на балах в Зимнем дворце поначалу ласкала его самолюбие, но очень скоро он должен был понять, что его робкое и незаметное ни для кого присутствие на балу не имеет ровно ничего общего с подлинным участием в светской жизни, о которой он так много слышал. И посещение этих балов обратилось в такую же скучную повинность, каких и без того хватало.
А никакого иного «света» он и не видывал. Не бывал на знаменитых балах-маскарадах у Энгельгардта, куда вход был открыт всякому, но за немалые деньги. Не посещал прославленных петербургских салонов — ни у Оленина, ни у Федора Толстого, ни у Карамзиных. Не встречался со многими своими великими современниками, не только с теми, кто уже стал или хотя бы почитался великим, но и с теми, кому все еще предстояло, кто сам был молод, полон надежд, планов, мечтаний.
Положим, не могли быть ему доступны те светские салоны, в которые так беспрепятственно входил Лермонтов (годом старше его и тоже гвардейский офицер). Но были в Петербурге и сферы не столь высокие, однако чрезвычайно интересные, а для молодого человека полезные. Были журналисты, писатели, преподаватели университета да сами студенты, наконец, — круги демократические, свойские, доступные как будто любому начинающему литератору, пробующему свои силы дилетанту, рвущемуся к известности юному дарованию, наконец, просто мыслящему человеку.
Многим, но не Федотову. Гвардейский мундир возносил его высоко, но и преграждал путь к России духовной. Нет, офицеру вовсе не был закрыт путь к литераторам, ученым, журналистам да и к студентам. Но для того нужны были особые условия или особые усилия — личная известность, ранее установившиеся и продолжающиеся связи. Или — потребность в духовном общении, такая сильная, чтобы она заставляла искать этого общения, преодолевая и принятые условности, и собственную застенчивость. Или — зрелость ума, заметная незаурядность, ищущая аудитории и оппонентов в споре, делающая желанным единомышленником или достойным уважения противником. Или — могучее честолюбие, побуждающее искать признания с ранних лет, надежды на блестящее будущее, ощущение собственной значительности, размах жизненных притязаний, пусть и несбыточных планов: покорить Петербург, Россию, мир.
Ничем таким молодой Федотов не обладал. В расширении круга знакомых он был непредприимчив и более всего полагался на сами собою складывавшиеся обстоятельства. Круг его общения носил преимущественно бытовой, житейский характер, росли знакомства медленно, и все это были знакомства офицера, а не будущего художника.
Дома, в которых Федотов бывал, так или иначе были связаны с полком. Дом Родивановских, которые жили неподалеку от казарм, на 18-й линии Васильевского острова, был наполовину полковой. Привел Федотова в этот дом его сослуживец Иван Михайлович Родивановский и познакомил с братьями Павлом и Михаилом, сестрами Ольгой и Анной; Анна была замужем за лекарем Финляндского же полка Семеном Васильевичем Пацевичем. В дом Ждановичей ввел Федотова другой его сослуживец — Павел Петрович Жданович. В дом Дружининых, где подрастал Сашенька, будущий младший приятель и сослуживец, а потом и биограф Федотова, — кто-то из старших братьев Дружининых, офицеров того же полка.
Все было полком порождено и в полк же возвращалось. И главное его общество составляли все те же офицеры лейб-гвардии Финляндского полка, с которыми он жил вместе в казармах или в палатках в пору летних лагерей, с которыми вместе служил. Еще лет десять или пятнадцать тому назад трудно было бы придумать лучше этого общества для юного человека, нуждающегося в духовной пище, но сейчас стало иначе.
Как будто не так уж много было декабристов в сравнении со всей гвардией, тем более с армией, а выдернули их — и самый тон армейский переменился. «После 14 декабря пошли за Урал лучшие люди сословия, после которых осталось много мест, не занятых в продолжение всего следующего царствования. Это была потеря, которую трудно было вознаградить и при более обильном запасе нравственных сил сословия».9 И офицеры-гвардейцы были уже не те.
«Те» кроме высокого политического самосознания обладали еще высоким достоинством. Они принадлежали к «первому сословию» страны, сознававшему свои права вместе со своей ответственностью. Они были вольны и сильны, они могли себе многое позволить: спорить с царями, свергать и сажать их на троны. «Эти» весили ровно столько, сколько их эполеты, они были колесиками в военном механизме, те же рабы, разве что не в армяках, а в шитых золотом мундирах.
«Те» зависели от самих себя — от своей знатности, богатства, мужества, силы, дарований. «Эти» всем были обязаны императору, государству, службе и даже минутной прихоти ближайшего начальника, наконец, своему месту на служебной лестнице.
«Те» воевали, были участниками одной из крупнейших и славнейших войн мировой истории. «Эти» служили в ту пору, когда считалось, что война портит армию.
«Те» добывали чины, ордена и славу на полях сражений, оплачивая геройством свою стремительную карьеру от поручика до генерала. Понятие личной чести было для них превыше всего. «Этим» полагалось не спеша восходить по служебной табели о рангах, достигая полковника на пятнадцатом, а то и на двадцатом году службы, а кресты и звезды получая за выслугу лет, за удачный смотр или по нехитрой таксе: если в полку два года не было побегов — командиру полагался орден. Для них понятие личной чести потеряло смысл.
«Те» образовывали кружки и даже общества, спорили о политике, жадно присматривались ко всему, что делалось в России и на Западе, смело судили обо всем и строили дерзкие планы, отпускали крепостных, обучали солдат грамоте. «Эти» притихли: кому было что сказать и сделать — ушел в тень, а вперед выступили те, кому говорить было нечего и незачем. «Старшие офицеры у нас все отличные люди, но они держат себя часто в стороне от младших… Все младшие офицеры или отъявленные хамы или хорошие люди, да подавленные проклятым безденежьем. Всякий сидит в своем углу и знать других не хочет…» — констатировал Александр Дружинин свои невеселые впечатления от офицеров Финляндского полка.10
Разумеется, было между ними общение — и приятельское, и дружеское; собирались и кружки, вернее сказать, компании. Свои кружки были у Ванновского, Дрентельна, Своева, Ганецкого 1-го, равно как и у Ганецкого 2-го. Сложился постоянный круг приятельства и у Федотова.
Обладая «укладчивым» (по его собственному выражению) характером, он вообще умел сходиться и ладить с людьми. От природы мягкий и спокойный, ровный и доброжелательный, он вызывал приязнь и со всеми был хорош. «За шутки платили шутками, — вспоминал Александр Дружинин, — и “артист Федотов” с его гитарой, фаготом, живописью, стихами, не всегда удачными, и нежным сердцем, сам служил обильным поводом для дружеских насмешек…» Он оказывался нужен, угоден во всякой компании, без подобострастничания и навязывания себя. Жизнь еще с корпуса учила его своеобразной гордости плебея, заставляющей избегать тех положений, где он мог быть унижен, учила умению уживаться, никому не перечить и не задираться, быть сообщительным, но не до конца, в разумную меру, и в общении своем никого не пускать внутрь, оставаться на уровне общепонятного и общепринятого. Это ему удавалось, и выработанная привычка сохранилась до конца жизни. Скорее всего, она усугубила его одиночество поздних лет и тяготила, но он уж над нею не был властен.
Позднее он вспоминал: «Служа в гвардии на одном жалованье (тогда оно было 600), необходимо подвергаясь всевозможным лишениям и сидя больше дома, должен был занимать себя сам…» Эти слова не стоит понимать слишком буквально, как жалобу на вынужденное одиночество. Скорее всего, здесь имеется в виду недоступность как раз той светской жизни, которая отнимала значительную часть времени у других офицеров и о которой он научился отзываться с легкой иронией умудренного жизнью человека. «…Малодушный, завтра на бал, послезавтра — театр…» — записал он про одного своего приятеля, Извольского. Что же еще делать, как не подшучивать над тем, что тебе недоступно. Да и кто тогда не поносил свет — вплоть до Фаддея Булгарина, отродясь там не бывавшего.