Но сейчас его начинало смутно беспокоить разительное несовпадение между чистенькой нежизнью, которую он так старательно и увлеченно рисовал, и неумытой реальной жизнью, которую он как кадровый офицер должен был в тонкостях знать, которую он мог описать и предсказать наперед в деталях, которую он изо дня в день терпеливо изучал и высматривал как художник.

Слишком она, эта жизнь, оказывалась живописна сама по себе, в своей неприкрашенности, слишком соблазнительна для кисти или карандаша, чтобы время от времени не закрадывалась крамольная мысль: а нельзя ли и бивуак полковой изобразить как-то иначе, не «выправляя» по канонам жанра, или развлечения солдат в казарме, или еще что-нибудь такое же простое? Позволяли же себе подобную вольность великие — те же Остаде с Теньером?

Во всем этом следовало еще разобраться.

И год, и полтора года, испрошенные на отсрочку, давно прошли, пора было угомониться и обо всем забыть, но успокоение не приходило. Художество слишком заполнило его жизнь, оттеснив и продолжая оттеснять все прочие интересы. Он пытался двигаться по удобной колее, совмещая карьеру с искусством, но чем дальше шло время, тем сильнее колея раздваивалась и двигаться становилось невозможно: надо было выбирать.

Все сейчас обстояло точно так же, как в памятные тревожные дни марта 1840 года; впрочем, и не совсем так — ему было уже не под 25, а за 28, и невозможное тогда становилось тем более невозможным сейчас. Но было уже не до выбора. Громадный дар, отпущенный ему природой, рос с каждым днем, рвался наружу и требовал пищи и времени так властно, что уже он сам, а не все еще колеблющийся и раздираемый мыслями Федотов решил все.

Удобный случай приспел: передавая оба «Бивуака» высочайшему заказчику, наследнику, Федотов почтительнейше запросил, сохраняет ли еще силу царская милость, а 2 ноября 1843 года был извещен через канцелярию его императорского высочества государя наследника цесаревича о праве уйти в отставку с пенсионом в сто рублей ассигнациями в месяц и казенной квартирой при Академии художеств.

Прошли еще два мучительных месяца: «Страшно, жутко было мне в то время: я все еще сомневался в своих силах; я все еще не верил себе; мне все еще чудилось, что я только простой рисовальщик, а не художник. Я не был французом… русская солдатская кровь текла у меня в жилах — самонадеянности глупой нисколько во мне не было…»15

3 января 1844 года — день в день, как минуло десять лет службы, он покинул полк.

Сослуживцы дали ему прощальный обед на квартире у кого-то из офицеров, кажется, у Родивановских. В новом наряде он казался довольно некрасивым; немудрено, к статскому платью он совершенно не привык — как нырнул прямо из детской курточки в мундир, так и не вылезал из него ровно 17 лет. Обед прошел отлично — пели, танцевали, пили здоровье товарища, желали ему процветания. В процветании почти никто не сомневался: все знали Федотова как человека слишком спокойного, рассудительного и дельного, чтобы оставить столь удачную карьеру и очертя голову ринуться в неизвестность. Да и его виды на будущее представлялись для всех несомненными. Еще несколько времени, и имя его, конечно же, заблистает и затмит имена модных живописцев-баталистов, а это — положение, благоволение свыше и много-много денег.

Болтали за обедом о чем придется, а более всего о животрепещущей новости: только что высочайшим указом введены были взамен мучительных и неловких киверов несравненно более комфортные каски. Нововведение Федотова уже не касалось, но и он принял участие в споре. Держался он весело и беззаботно, подшучивал над собою в своем новом состоянии и всем видом показывал, как он спокоен, как уверен в себе и как все замечательно устраивается. Между тем на душе было тревожно, сомнения снова и снова грызли его. Однако сделанное — сделано, его не перевернешь.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Выйдя из полка, Федотов поселился совсем неподалеку — в доме Шишковой на Среднем проспекте, за номером 47, как раз на углу 14-й линии Васильевского острова.

Сказалась неизжитая провинциально-московская привычка прирастать к месту: куда прилепила судьба — то и стало родным, к тому и пристал, не ища перемен, не рассчитывая выгод и не суетясь по-петербургски.

Все нужное себе он находил здесь. И Академия художеств оставалась под боком, и полк — а с ним и привычные, давние уже связи, — и кое-какие малые житейские удобства — дровами казенными разжиться, зайти на огонек к сослуживцам. И большинство его знакомых жили вокруг, а пока еще обзаведешься новыми! И места вокруг лежали привычные, исхоженные, ставшие чуть ли не родными. Так и прошла вся его жизнь на Васильевском острове — от казарм Финляндского полка в начале 20-й линии до могилы на Смоленском кладбище в ее конце.

Васильевский остров был, пожалуй, самым особенным местом в таком бесспорно особенном городе, как Санкт-Петербург.

Само его географическое расположение было необычным: остров. Собственно, весь город был островной, но это обстоятельство давно уже как-то забылось, стерлось повсюду, кроме Васильевского острова, где продолжало быть явственным и накладывать заметный отпечаток на все существование обывателей. Василеостровцев привыкли звать «туземными жителями» или «островитянами». Дважды в год они были отрезаны по неделе, а то и по две, от всего города. Весной — пока не пройдет невский лед и можно будет ставить наплавной Исаакиевский мост напротив бесконечно достраиваемого Исаакиевского собора. Осенью — пока Нева не станет и лед не окрепнет настолько, чтобы по нему проложить пеший и санный путь, отмеченный натыканными в снег елками. Неудобство превеликое, но Федотова оно тяготило мало. И раньше случалось ему заночевывать у знакомых на той стороне, не добравшись до казармы. А ведь тогда была обязывающая служба с частыми караулами в разных концах города. Сейчас же он был предоставлен самому себе, и в центр его выгоняла редчайшая надобность.

К тому же по разнообразию даруемых впечатлений с Васильевским островом, пожалуй, не могла сравниться никакая иная часть города, пусть и превосходящая его роскошью и великолепием облика.

На западе острова город редел и как бы истощался, постепенно превращаясь в подобие деревни. Шли отдаленные линии — 21-я, 22-я, 23-я, да еще одна, пошедшая вдруг не параллельно прочим, но косо и, верно, за своенравие не получившая своего номера, а так и называемая Косой. Ровно и редко расставленные домики, крашенные белой, желтой, коричневой и темно-зеленой краской, разделенные заборами, обращенные к улице палисадниками. Вдоль домов тянулись деревянные мостки-тротуары, а сами улицы заросли травой. Чем дальше на запад, тем реже и скромнее становились домики, мостки — ненадежнее («гнувшиеся и плясавшие под ногами», как выразился современник), трава — гуще. Между домами раскинулись сады и огороды, пустыри и выпасы. По улицам бродили козы, свиньи, куры.

По утрам, когда во всех домах, словно по общему согласию, одновременно начинали топить печи, многочисленные струи дыма извивались на ветру, принимая очертания то дракона, то ведьмы на помеле, то еще какой-нибудь твари; при редкой же тихой погоде они росли тонкими столбами, постепенно растворяясь в выси и являя собою зрелище почти величественное в своей патриархальности.

На низеньких маленьких окнах стояли цветы: китайская роза, гортензия, восковое дерево, ветряной померанец, герань; висели клетки с простой певчей птицей — чечеткой, клестом, а когда и канарейкой или с редким заморским гостем — попугаем. Распространялся запах кофе или, больше, цикория. Царила застойная деревенская тишина. Проедут дрожки, пробредут чиновники, возвращающиеся к себе в Галерную гавань, да с песней протопают финляндцы со Смоленского поля в казарму, и снова покой. Совсем как в деревне, или как в провинции, или, как бывало в детстве, в Москве.

Только временами в добрую погоду над всей этой аркадской идиллией, над садами, над огородами, над крашеными простодушными крышами, где-то вдали, но, казалось, совсем рядом вспыхивал вдруг под лучами солнца, подобно карающему мечу архангела, шпиль Петропавловского собора — и сразу всё возвращал на место и становилось ясно, что это не деревня. Точно так и обжигающий холодный ветер с Невы посреди июльского зноя внезапно напоминал разомлевшему было петербургскому обывателю, что он не под вольным небом какого-нибудь Сорренто.

вернуться

15

Загянская Г. А. Павел Андреевич Федотов. М., 1977. С. 14.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: