САНКТ-ПЕТЕРБУРГ
Еще Петра Первого беспокоило, что иностранные ученые, архитекторы, художники и скульпторы обходятся России очень дорого. К тому же большинство из них, выполнив очередной заказ и затребовав солидное вознаграждение, уезжало к себе на родину, не позаботившись о том, чтобы передать мастерство и знания другим, оставить после себя учеников. Именно с этой целью в 1726 году была основана Академия наук. Но художествам должного внимания в ней не уделяли. Поэтому назрела необходимость основать Академию художеств, об учреждении которой принял указ Сенат.
Когда «основалась в Санкт-Петербурге Академия художеств и начальствующий над ней обер-камергер Иван Иванович Шувалов потребовал из Московского университета несколько питомцев, способных к изящным художествам, тогда Баженов назначен первым в числе таковых и отправлен в Санкт-Петербург», — рассказывает первый биограф Баженова Болховитинов.
Академические ученики находились на полном казенном обеспечении. Кроме наук об искусстве, ученикам академии преподавали историю, анатомию, мифологию, математику, иностранные языки. По вторникам, средам и четвергам проходили уроки в «рисовальной палате». Их вели скульптор Жиле, живописец Лелорен, рисовальщик Моро, гравер Шмидт. Это были опытные мастера. Они помогли основать русскую академическую школу живописи, воспитали плеяду талантливых художников. Среди них — Антон Лосенко, соученик и товарищ Баженова, ставший впоследствии первым русским профессором Академии художеств. Его многочисленные рисунки и исторические полотна — «Владимир перед Рогнедой» и «Прощание Гектора с Андромахой» — вошли в сокровищницу мирового искусства. На его работах училось не одно поколение русских живописцев.
Один из учителей академии, Георг Шмидт, родился в 1712 году в Германии. Основам искусства обучался в Париже. Его гравировальные портреты графа д'Эвре и архиепископа Камбре приобрели мировую славу. Друг и современник Шмидта Крайен в своем очерке писал: «Голос публики объявил его тогда одним из лучших граверов в Европе». Он тяготел к демократическому искусству и придерживался принципа: объект искусства — натура. Его ученики — Баженов и Лосенко — переняли эту убежденность и придерживались этого принципа в своем творчестве. Шмидт дружил со многими знаменитостями. В числе его близких знакомых — Массе, Парросель, Леба, братья Дюпюи, Кусту, Прейслер, Кощен, Латур и особенно знаменитый Билль. Шмидт оставил в Лувре богатую коллекцию своих работ. В 1757 году он заключил контракт и приехал в Петербург, чтобы преподавать в Академии художеств.
Баженову повезло с преподавателями по архитектурным наукам. Он учился под руководством С. И. Чевакинского и А. Ф. Кокоринова. Оба они — талантливые русские архитекторы. Их теория неразрывно связана с практикой. Кокоринов (ставший впоследствии — в 1769 году — директором Академии художеств) возводил совместно с французом Валленом Деламотом Академию художеств. Это прекрасный проект: грандиозное здание — четырехугольник с круглым внутренним двором, с хорошо продуманной системой сводов, декоративных деталей. Декор в этом строении уже далек от излишеств, свойственных модному барокко, которым особенно увлекался знаменитый Бартоломео Растрелли. Другой учитель — Чевакинский, ученик «обер-архитектора» Растрелли, воспитанник Ухтомского, адмиралтейский архитектор. В то время он был увлечен строительством собора Николы Морского, что на Сенной площади. В этой работе (1753–1762 гг.) наиболее полно раскрылось блестящее дарование Чевакинского. Архитектор привлек к составлению проекта своего ученика Баженова. Он доверил ему, в частности, сооружение колокольни Никольского собора.
— Нет во мне мужества такого, чтобы отказаться от оной работы. Да и поздно, пожалуй.
— А какая такая необходимость в этом? Говорят, Чевакинский доволен тобою, непомерно хвалит.
— А что с того… разве в похвалах дело? Он Николой Морским, как оком своим, дорожит. Уж я-то вижу. Для него это, может, что ни на есть лебединая песня. Он душу в эту работу вкладывает. Немудрено… сам Растрелли в восторгах и похвалах рассыпается, говорит, что строение достойно не токмо Петербург украсить, но и славою века быть. А я со своим уставом лезу. Может, у него в задумке что другое было.
— Не может того быть, чтобы Чевакинский к любимому своему детищу поганую овцу подпустил. Дай альбом, еще раз взгляну…
Они сидели вдвоем — Василий Баженов и Антон Носенко — в дешевеньком кофейном зале на Невской першпективе, пили крепко заваренный чай, ели пирог с вишневой начинкой. У Баженова был усталый вид, красные глаза, бледный лоб. Он то и дело тер левое веко, которое нет-нет да и начинало дергаться. Петербургская погода, низкое серое небо, бесконечно моросящий дождь и частые сырые ветры с залива подействовали на Василия странным образом. Со дня приезда в Петербург он постоянно ощущал какую-то вялость, его все время клонило ко сну. Баженов, сам того не замечая, часто засыпал даже на лекциях. А потом наступали минуты, когда появлялась злость на самого себя, было жалко упущенного времени. Внутреннее беспокойство и раздражительность приводили к противоположным результатам: появлялась бессонница. Вечером засыпал более или менее нормально, но проходило два-три часа — и сна ни в одном глазу. Не оставалось ничего другого, кроме как использовать бессонные ночи с пользой для дела. Баженов облюбовал для себя укромное местечко на захламленном чердаке. Он незаметно проникал туда через черную лестницу, зажигал свечу и погружался в чтение книг, в работу над чертежами, эскизами. Иногда тусклый свет и тепло от трубы вызывали сонливое состояние. Баженов задувал свечу и, удобно устроившись среди пыльного хлама, поломанной мебели, дремал до утра.
К неуютной петербургской погоде Василий со временем привык, акклиматизировался, но дурная привычка работать по ночам осталась. Он не мог заставить себя уснуть, особенно в период белых ночей. Бродил до утра по городу, зарисовывал здания, размышлял над будущими проектами. Для себя он оправдывал это тем, что ночью ему никто не мешает, ничто не отвлекает, на улицах нет ротозеев, которые не только назойливо стоят за спиной, но и норовят делать замечания, давать советы.
— Оставь-ка ты сомнения, Василий, — сказал Лосенко, захлопывая альбом и возвращая его Баженову. — Твоя колокольня хоть и попроще, нет в ней того оперения, как во всем Николе Морском, но зато у нее легкость необыкновенная, ее красота грациозна и вместе с тем целомудренна. Усматриваю я в ней что-то от русской красавицы, умеющей носить европейское платье. Можешь быть уверенным, что это тот самый лебедь, коему суждено чевакинскую, как ты изволишь выражаться, лебединую песнь украсить… Внешняя похожесть, друг мой, еще не есть гармония. Чевакинский это понимает…
— Похожесть не есть гармония… Прекрасно! — воскликнул Баженов, ударяя кулаками о стол. Звон посуды привлек внимание немногочисленных посетителей. Лосенко опешил. Василий виновато, как бы извиняясь за свою выходку, нарушившую благопристойную тишину кофейного зала, огляделся по сторонам, съежился, втянул голову в плечи и зашептал: — Я тебя, дурня, готов расцеловать так, как на то не имеет способности ни одна девица. Ты предложил мне формулу, над которой я бился многие лета. Душой чувствовал, а словами пояснить не мог.
— А что я такого особенного сказал?
— Я же тебе говорю, что ты дурень. Гений, но дурень. Всякая наука, как и математика, в формулах нуждается…
— Формулы, братец мой, для искусства губительны. Ну ладно, оставим это. Я вижу, ты заучился. Отдохнуть надобно тебе, мозги малость проветрить… Взгляни на отражение свое, вид у тебя хуже, чем после похмелки. Говаривают, кстати, что ты где-то ночами пропадать стал. Уж не влюбился ли?
Василий лениво улыбнулся, устало откинулся на спинку стула, запрокинул голову, скрестил на груди руки. Он принял такую позу, как будто приготовился немного подремать. Помолчал, неторопливо разглядывая на потолке лепные украшения.