— А теперь все! Все вместе! Танцуют все!
Она ловко подобрала пары. Их было только четыре в тот вечер, потому что было четыре дамы. Я танцевал с Лилианой, мы болтали о каких-то ничего не значащих пустяках. Себе Божена Норская выбрала Прота. Они подходили друг другу. Не знаю почему, но они всегда производят впечатление близких людей, в их фамильярности есть оттенок какого-то общего прошлого, они понимают друг друга с полуслова, с полувзгляда. Так было и на этот раз. Их согласованные движения, их сияющие лица говорили о том, что танец забавляет и радует их. Мариоле достался Дудко. На этот раз она танцевала с каменным лицом, как будто все вдохновение ушло у нее в предыдущий танец. Дудко паясничал. Я видел, что он болтает, не умолкая ни на мгновение, до меня донеслись обрывки фраз. Главным образом — „каноны современной хореографии“, „технократическая цивилизация“, „носитель интеллектуализма“, „человек перед лицом апокалиптической перспективы“, „угроза ядерной катастрофы“ и тому подобные трюизмы.
Совершенно особой парой были Иоланта Кордес и Густав Нечулло. Они даже танцевали в стороне, словно не хотели, чтобы кто-то подслушал их разговор. Насколько я понимал, Густав был раздражен и даже взбешен. Он говорил мало, я успел заметить это, когда мы с Лилианой приблизились к ним. Зато Иоланта не умолкала. Видно было, что она чувствует облегчение, извергая из себя потоки слов. Лицо ее, сначала болезненно напряженное, как бы оттаивало. Черты лица разгладились, глаза заблестели.
Барс решительно отказался участвовать в танцах. Он сохраняет достоинство гения, которое не следует подвергать даже таким встряскам. Он попыхивал трубкой со спокойствием сфинкса, равнодушно выслушивая какие-то рассуждения Фирко, которые тот шептал ему на ухо.
— Интересно, что там замышляют наши акулы, — подумал я. А когда через минуту снова посмотрел в ту сторону — оба пуфа около низкого столика были пусты. Джентльмены исчезли. Чуть позже я заметил их на террасе, они стояли, облокотившись на перила, спиной к дверям. Фирко все говорил. Барс время от времени кивал головой, то соглашаясь, то подвергая сомнению рассуждения собеседника. Был момент, когда он повернулся к нам. В свете, падающем на террасу через открытую дверь, я увидел нечто странное. Я увидел страх на лице Славомира Барса.
Мелодия шейка оборвалась. Покачиваясь и еще подергиваясь, мы отправились к нашим пуфам, креслам и подушкам. Мы не знали, что зазвучит теперь: хорал Баха или новый вариант чарльстона. Магнитофонная лента продолжала с легким шипением перематываться в кассете.
Лишь Иоланта не заметила, что шлягер кончился. Нечулло оставил ее, отступил на несколько шагов, но она и этого не заметила. Как загипнотизированная, она продолжала покачивать бедрами и неуклюже притопывать, переступая с ноги на ногу в самом центре салона. В одной руке она держала пустой бокал, а другую протянула вперед, то ли приглашающим, то ли молящим жестом. В этот момент зазвучала музыка. Это была какая-то ритуальная мелодия американских индейцев, она обрушилась на нас хриплым грохотом барабанов и пронзительным визгом дудок. Голос — непонятно, мужской или женский — монотонно выводил одну и ту же ноту. Иоланта и на это не обратила внимания. Она продолжала танцевать шейк, правда, соло. Ее движения даже совпадали с этой ритуальной мелодией, ей пришлось лишь чуть убыстрить темп.
Нечулло шагнул в ее сторону. Он, видимо, хотел остановить Иоланту и посадить на место. С присущей ему трезвостью ума он решил, что Иоланта не годится на роль жрицы, исполняющей танец в честь бога Солнца. Но Вожена Норская быстро схватила его за руку и, удерживая на месте, что-то шепнула ему на ухо. Он захихикал, заслоняя рот ладонью. Я все понял.
А Иоланта все танцевала. Она выгибалась в разные стороны, безвольная и сосредоточенная одновременно, заглядевшись на что-то, чего никто из нас не видел, сначала бормотала непонятно и бессвязно, может быть, заканчивала спор с Густавом, потом начала подпевать индейской мелодии. Да, да! Иоланта пела! Будто мало ей было того, что она танцует. Напоказ, одна, под обстрелом девяти пар насмешливых глаз.
Иоланта, сколько я ее помню, умела многое — но танцевать не умела никогда. Подолгу, бывало, приходилось ее уговаривать, пока она соглашалась на тур вальса в ресторане или у кого-нибудь на именинах. И делала она это неохотно, шла в круг с мрачной миной приговоренного, которого ведут на эшафот. Она не была ни музыкальна, ни грациозна, что бы она ни надела — все сидело на ней плохо. Она понимала это, так что ее неприязнь к танцам была обоснована. Это скорее мы, приглашая ее, хотели сделать ей приятное, пытались помочь ей избавиться от мучительного комплекса неполноценности. Даже то, что Густав ее в свое время расшевелил, когда она разошлась с Протом и стала лучше одеваться и следить за собой, даже это не помогло. В танце у нее путались ноги, она не слышала ритма, все время казалось, что она вот-вот упадет в обморок. И точно так же она никогда не умела петь — даже самой простой песенки не могла повторить, не фальшивя. А сейчас — этот ритм, такой однообразный, что даже причинял боль, тяжкий ритм — словно биение больного сердца, упрямо колотящегося в ребра в борьбе со смертью… Этот напев, переменчивый в интонациях, капризный, с ним могут справиться лишь неграмотные деревенские певцы — и великие артисты. И ко всему этому — Иоланта! Немузыкальная, неуклюжая, беспомощная, в своем дурацком костюме, сидящем на ней коробом, растрепанная, с безумными глазами, размахивающая бокалом, а другой рукой, словно слепой, ищущая дорогу.
Это было трагично. И жалко. И этого было уже слишком для того вечера — потому что мы, при всех наших пороках и грехах, все-таки не банда хулиганов. Мы знаем, что такое такт, что такое нормы поведения, умеем сдерживать свои чувства и вести себя в рамках приличия.
Но тогда в нас вселился какой-то злой дух. Может быть, повлияла эта странная, как бы усыпляющая мелодия. Может быть, напряжение, в котором прошел весь вечер, требовало разрядки. Потому что каждый из нас в тот вечер вел свою борьбу. И никто не мог сказать себе, что победил. Никто. И в каждом из нас еще сидел, еще клубился злой дух гнева, ненависти и неуверенности. А тут — такой чудовищный фарс. Что-то в нас прорвалось.
Кто-то засмеялся. Не помню, кто. И никто уже сегодня не скажет, кто засмеялся первым, потому что смех этот был странный, неестественный, незнакомый, истерический. Возможно, Вожена. Или Мариола. Или Лилиана Рунич. Во всяком случае, это был женский смех. Пожалуй, все-таки Мариола. Ее больше всего должен был рассмешить одинокий танец Иоланты. А потом засмеялись все. Засмеялись громко и неудержимо, безумно, до слез. Мы хохотали, мы захлебывались нашим смехом, а Иоланта танцевала. Танцевала и пела монотонно, без слов, хотя наш смех почти заглушил навязчивые, глухие удары индейских барабанов. Мы задыхались, давились смехом, а Иоланта его вроде бы и не слышала. Если она и напоминала несколько часов назад бесцветную жалкую моль, то теперь эта моль попала в ловушку и кружилась в смертельно опасном для нее круге. Дело в том, что еще в тот момент, когда Мариола согласилась показать нам, как танцуют шейк, Вожена направила весь свет в салоне в самый центр. А может быть — не моль, а ее белая сестра, которую Барс накрыл хрустальной чашей.
У Барса первого не выдержали нервы. Одним прыжком, с ловкостью, которую в нем трудно было предположить, он подскочил к магнитофону и выключил его.
Мелодия оборвалась. Мы перестали смеяться. Словно и нас кто-то выключил.
В тишине, которая вдруг наступила в салоне, раздался лишь один звук: это Иоланта швырнула на пол бокал, который до сих пор держала в судорожно стиснутых пальцах.
Она стояла перед нами, выпрямившись, застывшая неподвижно в кругу света в центре комнаты. Она была похожа на актрису того театра, где спектакль играют не на сцене, а посреди зрительного зала, на актрису, которая готовится прочитать свой главный монолог перед зрителями, окружающими ее со всех сторон.