Всю жизнь северный темперамент уравновешивал его богатое воображение. Как бы он ни упрощал свою живопись, как бы ни тяготел к абстракции, связующим элементом его искусства оставалась приверженность натуре. Удивительным образом эти две диаметрально противоположные черты проявились, когда Анри было четырнадцать. Художник часто рассказывал необыкновенную историю, случившуюся летом 1884 года в гостинице «Золотой лев», принадлежавшей старшей сестре его матери. В Боэн приехал бельгийский гипнотизер Донато, рекламируемый на афишах как «укротитель людей». Маг обладал удивительной способностью подчинять себе публику. В Боэне даже спустя сто лет вспоминали некоего иностранного гипнотизера, которому удалось одурачить стольких уважаемых горожан: один, повинуясь Донато, публично помочился, другой — проскакал по улицам верхом на щетке. Третьей пострадавшей оказалась тетушка Анри. Почтенная пятидесятилетняя вдова Жозефина Майе прошествовала перед изумленной толпой через вестибюль собственной гостиницы, держа в руках полный ночной горшок.
Больше всего Донато нравилось гипнотизировать подростков. Он выводил на сцену юнцов позадиристее и известными ему одному приемами добивался того, что те вскоре начинали брить друг друга невидимыми бритвами, чистить отсутствующие ботинки и пришивать к брюкам вымышленные заплаты. Ну а в качестве заключительного аккорда раздевались до исподнего и ныряли в воображаемую реку. Анри рассказывал, что и он вместе с друзьями тоже был «донатизирован». Все как один поверили, что стоят на лужайке с лютиками и журчащим ручьем («Действие гипноза было настолько мощным, что ребята пытались рвать цветы и пить воду»). Но когда очередь дошла до самого Анри, у него внутри что-то словно щелкнуло: сквозь зеленую траву и голубую воду ручья («я уже начал поддаваться чарам») на полу проступил обычный ковер. «Нет! — закричал он. — Я вижу ковер!» Случившееся на «сеансе массового гипноза» стало для Матисса некой точкой отсчета: «Как бы далеко ни уносила меня фантазия, — любил повторять он, — я никогда не терял из виду ковер». Писавшие о Донато журналисты любили сравнивать чародея с диким зверем (fauve). Но в тот день в «Золотом льве» странствующий маг встретил равного противника. Тогда, впрочем, никто не мог и предвидеть, какой силой воли и каким воображением наделен этот юноша. И уж тем более предположить, что именно ему будет суждено пленять людей своим искусством.
В год встречи с Донато Анри Матисс был учеником лицея Анри-Мартен в Сен-Кантене. Город этот по числу проживавших в нем жителей был в семь раз больше, чем родной Боэн. Сен-Кантен, где Фландрия соединялась с Францией, амфитеатром возвышался над болотистой долиной Соммы. Лицей, куда определили Анри, размещался в мрачных казармах на старой городской площади рядом с тюрьмой. Он напоминал военизированный монастырь: воспитанников заставляли ходить по двору строевым шагом под барабанный бой, а спальни не отапливали даже зимой, когда температура опускалась до одиннадцати градусов ниже нуля. Днем ученики корпели над школьными премудростями, зубря греческую и латинскую грамматику. Уроки рисования были подобны изучению мертвых языков и сводились к механическому копированию гипсовых статуй, лишь отдаленно напоминавших античные.
Помощник преподавателя рисования Ксавье Антеом, отвечавший за начальную школу, держался с учениками сухо и отстраненно. Объяснения его были довольно бессвязны, и вдобавок учитель постоянно заходился астматическим кашлем. Уроки рисования были настоящим «праздником непослушания», а заводилой — Матисс; однажды на глазах у толпы мальчишек он плюнул с лестницы на цилиндр Антеома и позже не раз говорил, что это его самое яркое воспоминание о школе. Сначала Анри бунтовал против учителя музыки, теперь — против учителя рисования. Кстати, именно тогда Матисс, как он сам говорил спустя полвека, впервые почувствовал желание и способность рисовать. Потому-то так яростно и возненавидел скучного учителя и «бессмысленные механические упражнения».
Меж тем домашние были серьезно озабочены будущим Анри («Я постоянно витал в облаках, — вспоминал он, — мечтал стать акробатом, даже пробовал стоять на голове»). Матисс говорил, что был послушным сыном («Я готов был делать все, что они от меня требовали»), но заниматься семейным делом отчаянно не хотел; да и вряд ли бы мог долго выстоять за прилавком или таскать тяжелые мешки, как отец. Анри часто болел («кризис длился месяц, полтора, иногда два»), и мучившее его воспаление кишечника снималось только постельным режимом. (Его друг, доктор Вассо, скажет потом, что это юношеское недомогание, как и другие, более поздние проблемы Матисса, вызывалось сильным нервным расстройством.) Родители вынуждены были пересмотреть вопрос о преемнике семейного дела и неохотно, но согласились с тем, что место старшего брата займет Огюст.
Летом 1887 года, в самый разгар экзаменов, семнадцатилетний Анри неожиданно бросил школу. Его собственные рассказы об этом поступке сбивчивы и бессвязны. Матисс только помнил, что после скандала с отцом, который кричал на него, требуя «принести хоть какую-то пользу семье», долго бродил по свекольным полям вокруг Боэна. Семейный поверенный, чей кабинет располагался близ родительской лавки, взял Анри писарем, а спустя несколько месяцев юный Матисс, к огромной радости отца, вызвался поехать изучать право в Париж. После почти целого года, проведенного «в полной нищете и скуке» в конторе стряпчего, восемнадцатилетний Анри Матисс сдал вступительные экзамены и в сентябре 1888 года был зачислен на факультет права Сорбонны. Позже он рассказывал, что сделал это с легкостью: от абитуриента требовалось лишь продемонстрировать, что он видел в глаза хотя бы одну книгу по юриспруденции и умеет пользоваться литературой. Через год он вернулся из Парижа и сразу устроился клерком в главное адвокатское бюро Сен-Кантена. Родители были счастливы, и отец уже видел сына сотрудником государственного министерства. Всю неделю Анри переписывал на гербовой бумаге бесконечные прошения, а на выходные уезжал домой — повидать родных и сходить с приятелями на танцы. В Боэне его считали весельчаком, готовым «сорваться с катушек» в ночь карнавала, но на самом деле это была напускная бравада, за которой Анри пытался скрыть то, что творилось у него на душе. А на душе у него была тоска, близкая к отчаянию. Этот «кризис не среднего возраста» делал молодого клерка малопривлекательным. «Матисс в восемнадцать лет был далеко не красавцем, — вспоминала девушка, когда-то танцевавшая с ним на балу в ратуше Боэна. — Тощий и застенчивый, с жидкой бороденкой, он выглядел настоящим уродом».
Пожалуй, выходом могла бы стать военная служба — единственный шанс для большинства французов увидеть мир своими глазами. Церемония призыва в армию, проходившая в городской ратуше, становилась в Боэне настоящим праздником.
Весь город выходил посмотреть на тех, кому выпала удача надеть фуражку с красно-бело-синей кокардой и промаршировать за оркестром. В 1889-м, в год своего призыва, Анри получил отказ. Армии нужны были здоровые солдаты, а он только что перенес очередной, самый серьезный из мучивших его в юности приступов. Думали, что у него аппендицит или язвенный колит, а оказалась обыкновенная грыжа. Однако Матисс говорил о своей грыже как о некоем мистическом знаке: все его существо противилось миру, в котором он вынужден был существовать. Анри устал сопротивляться отцу. Эта борьба окончательно парализовала его волю: порой ему казалось, что большую часть 1889 года он провел в постели, а это почти совпадало с действительностью.
Справиться с душевным кризисом помог неожиданно возникший интерес к живописи, точнее — к краскам. Все началось с соседа по больничной палате, который копировал с цветных репродукций альпийские пейзажи. Видя, как выздоравливавший Матисс мается от безделья, тот посоветовал Анри тоже заняться рисованием. «Отцу это совсем не понравилось, но мать все-таки купила мне коробку красок с двумя маленькими картинками на крышке: одна изображала водяную мельницу, а другая — деревенский пейзаж». Матисс помнил, что больничный приятель копировал картинку со швейцарским шале, соснами и ручейком, срисованную с милой, сентиментальной открытки. Примечательно, что холст этот до сих пор хранится в семье художника-любителя Леона Бувье, которого по праву можно назвать человеком, с чьей легкой руки «изменилось лицо искусства XX века». Сын владельца местной текстильной фабрики, Бувье считал, что нет лучшего отдыха после напряженного рабочего дня, чем писание пейзажа. Анри поверил ему и, сидя на кровати с холстом на коленях, скопировал водяную мельницу. Свой пейзаж он подписал анаграммой — «Essitam», как будто увидел фамилию «Matisse» перевернутой в зеркале.