Доктор Кениг, как оппозиционер, не носил смокинга — только черный костюм, будто черный костюм был вызовом капиталистическому обществу. Он не знал, что доводил этим до высшей ценности все самое английское, облаченное в смокинг, и что оскорбил бы Пауля, если б тоже пришел в смокинге. После третьего бокала вина из доктора Кенига выперла такая революция, что по сравнению с ней русская показалась бы детской забавой. Доктор Кениг уже видел себя у кормила власти, он обдумывал, как без ущерба для своей совести мог бы оказать протекцию бедному, лишенному собственности, разжалованному в дворники Паулю Бернгейму. Из далекого далека слушал он длинные объяснения Пауля. Говори же, говори! — думал он, пока Пауль, любуясь своим смокингом, своими руками, звучанием своего голоса, рассказывал ему всякие чудеса о бирже.

— Это — моя сфера, — говорил он, — я чувствую там себя так же, как вы — на рабочих собраниях. Мне нравится этот нечеловеческий хаос, эти голоса, напоминающие скорее жужжание насекомых. Черные дощечки, проворные губки, которые все стирают, еще более шустрые мелки, которые выводят новые цифры. Да, да, я люблю бежать к телефону, трепеща от желания поскорее связаться со своим секретарем. Звоню, спешу обратно, и новые цифры подтверждают мою правоту. Нюх нужно иметь! Молниеносные переговоры с банком, и затем отдых: прокатиться перед ужином восемьдесят километров по улицам в открытом автомобиле. Вот это жизнь!

— Скажите мне лучше, — протянул доктор Кениг, который считал, что Пауль Бернгейм уже пьян, и надеялся узнать что-нибудь «стоящее», — какого вы мнения о Руре?

— По моему опыту судя, — объяснил Бернгейм, которому не хотелось разочаровывать революционера, — по всему тому, что я слышал от своих друзей, это — большая глупость с обеих сторон. Франция в этом вопросе еще глупее нас, а нам это тоже ни к чему. Что вы хотите? Пока тупые политики в духе девятисотых годов не передадут дела руководителям промышленности, все в Европе будет делаться по-дурацки. В этом, я полагаю, мы с вами сходимся: что промышленность управляет политикой. — И чтобы доказать свое знание международной жизни и за пределами континента, он добавил: — В Англии это давно поняли!

— Вы ведь хорошо знаете Англию, — заметил доктор Кениг из любезности.

Выпивший уже шестой бокал Пауль не замедлил сказать:

— Моя вторая родина! Важнейшей частью своего воспитания я обязан Оксфорду. Это было прекрасное время; война прервала его. — Пауль в самом деле забыл, что возвратился еще до войны. — Я бы хотел туда вернуться, пока вообще не будет слишком поздно. Вы поверите мне, дорогой доктор Кениг, вы ведь знаете меня, вы знаете о моих духовных интересах, но ничем я не горжусь так, как теми двумя призами за греблю, которые получил в Оксфорде. Если вы будете у меня, я покажу вам эти кубки.

Оплата счета была у Пауля самой любимой из всех ресторанных церемоний. Ему нравился сдержанный кивок, посылаемый кельнеру, сложенный листок, который клали перед ним как нечто таинственное. Иногда ему казалось аристократичным проверить счет. Иногда он довольствовался беглым взглядом на сумму. Еще позвоночником измерял он глубину поклона за своим креслом; он не отвечал на приветствия официантов, в противоположность доктору Кенигу, который, как человек из народа, говорил «Добрый вечер!» — из вежливости и классовой солидарности.

Однако на улице, когда холод отрезвил его, Пауль испугался сказанных в ресторане слов. Он молча цеплялся за доктора Кенига и предложил зайти еще в игорный клуб. Со стесненным сердцем он пытался сказать какую-нибудь шутку, быть все еще любезным, веселым, возбужденным и гостеприимным хозяином. Однако уже раздумывал о другом: доверюсь все же этому проклятому Брандейсу. Нужно добыть денег. Может быть, я выиграю.

Да, он серьезно верил, что выиграет однажды в игорном клубе. Кивая бледному, худому, замерзшему до синевы охраннику на углу, он почерпнул новую жизненную энергию. Вид этого бедняги утолил его сердце. По узкому меховому воротнику, шерсть на котором вылезла и зияли желтые, жесткие и голые рубцы кожи, по тонким ногам в слишком коротких штанах, по сапогам, которые от холода стучали друг о друга с быстротой клацающих зубов, Пауль Бернгейм мог судить о благополучии своего собственного положения. Он слушал тихий скрип двери, которая вела в таинственный коридор, как зов будущего, и смотрел на романтический фонарь швейцара как на символический свет. Он приказал молчать своему рассудку, который хотел разоблачить смехотворность этого маскарада. Он шел навстречу счастью. Он не хотел, чтобы его будили.

Однако наверху, в просторных залах, где дым окутывал стены, потолок и лампы и где ночному пороку препятствовал аромат буржуазной семейной жизни, которую вел в течение дня владелец квартиры, Бернгейм потерял охоту к игре. Нет, карты не имели над ним никакой власти, они были к нему благосклонны, но в меру; они поддерживали с ним пристойную, отдаленную связь. Хотя Пауль знал все игорные залы, он все же всегда их забывал, прежде чем входил туда снова. Находясь еще на улице, он надеялся, что залы эти каким-то чудом изменились со вчерашнего дня. С какой страстью он мог бы играть, если бы вместо всех этих статистов киностудий, декламаторов, кропателей статеек и других искателей случайных заработков за столами сидели исключительно богатые господа — как в Англии! Тут при его появлении друзья бросались ему навстречу и просили о ссуде. Он давно уже приобрел способность искренним тоном отрицать значительность имеющейся у него наличности и казался таким смущенным своей обманчивой несостоятельностью, что ее стали считать действительно ему присущей. Однако теперь он уже не мог делать крупные ставки, а то, что выигрывал по мелочам, — раздаривал всем кругом. Ему мешали олеографии на стенах, безделушки в стеклянных шкафах, фальшивые «персидские» ковры и покрывальца на подлокотниках кресел — все предметы благоустройства, которые выдают мелкобуржуазную пыль квартиры, добропорядочную профессию ее хозяина и перешитые платья его жены. Иногда прильнешь случайно к запертой, скрытой портьерой двери и услышишь, как храпит за нею член семейства. Сын хозяина ждал в передней налетов полиции, а его сестра готовила на кухне черный кофе. Зевающий кельнер в подобии фрака бродил между столами. В такой обстановке нельзя было взывать к удаче.

Однако после полуночи Пауль снова шел в игорный клуб.

Одиночество в своей квартире было непереносимо. Месяцами мечтал он о переменах. Постоянно опасаясь случайно попасть в руки полиции, он не носил с собой никаких документов, которые могли бы удостоверить его личность. Полиция пришла. Его загнали в компании с другими в грузовик, и до утра он оставался в полицейском участке. Еще одна ночь вырвана у одиночества! Он смотрел, как бледное утро медленно прорисовывает служебное помещение, видел старую пыль на зеленых картонных папках, шершавые запотевшие стены в грязных разводах и желтое пятно ночника, который в соответствии с распорядком должен был гореть до восьми часов. Затем он брел по запутанным лабиринтам здания. Он задержался перед доской с фотографиями неопознанных трупов — смотрел на мертвые лица, обезображенные ужасными ранами, разбитые черепа, вырванные веки, разорванные губы, оскаленные челюсти, проеденные водяными крысами ушные раковины. Столько людей исчезло из мира живых — и никто их не узнал.

— Прекрасный семейный альбом, не правда ли? — раздался голос позади него. Это был Николай Брандейс.

— И вас арестовали? — спросил Пауль.

— Я пришел добровольно, пусть и не совсем, — сказал Брандейс. — Нашему брату частенько приходится здесь бывать. Уверяю вас, в этом нет ничего приятного. Но у меня вошло в привычку рассматривать эти портреты мертвецов, прежде чем зайти в управление полиции. Это меня утешает. Придает мужества. Вы не думали, сколько их умерло, и ни одна душа о них не вспоминает? Из этого можно заключить, сколько людей подобного сорта еще живет. Так они и бродят по проселочным дорогам — а за ними смерть, за ними смерть… Однако я взбодрился. Не проводите ли меня? Мне нужна виза.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: