Он ждал. Она лишь спросила:
— Почему?
— Потому что я хотел бы… — сказал Брандейс. — Я хотел бы просить вас завтра не со всеми ехать, а со мной, ко мне домой.
— Что это вам пришло в голову? Я должна оставить театр?
— Почему нет?
— Но… разве вы не знаете? У меня есть друг. Я не могу его оставить! Я ведь вас совсем не знаю!
— Кто ваш друг?
— Григорий… он сидит там.
Брандейс оглянулся. Это был мужчина с басом, который в сценке «Белые всадники» играл Первого Казака.
Григорий был увлечен карточной игрой.
— Подождите здесь… — сказал Николай.
Он послал к Григорию кельнера с запиской: «Пересядьте сейчас же к нам. Речь пойдет о деньгах».
Григорий подошел. Он смотрел попеременно то на Лидию, с которой не поздоровался, то на Брандейса, которому беспрестанно улыбался.
— Послушайте! — сказал Брандейс тихо. — Вы позволите Лидии Марковне завтра остаться? Со мной?
— Зачем вы отвлекаете меня, дорогой мой? — ответил Григорий. — Я думал, речь пойдет о деньгах.
— Деньги вы получите. Отвечайте.
Григорий прищурился и взглянул на Лидию.
Затем сказал:
— Конечно, если ей так хочется.
— Гриша! — воскликнула Лидия так громко, что все обернулись. Она положила голову на стол и заплакала, прижавшись лбом к мрамору столешницы, словно не доверяла больше никому, кроме мертвого камня.
— Пойдемте! — Брандейс поднял ее с кресла. Подошел директор. Брандейс сказал: — Лидия Марковна вас оставляет. Заплатите господину Григорию двойное месячное жалованье за мой счет. Всего хорошего!
Новый Николай Брандейс вышел теперь на улицу с женщиной.
Он повел ее к стоянке такси.
XII
О Пауле Бернгейме можно было сказать только одно — он остался прежним.
Он начал «сокращать» — этим в те времена в Германии сопровождалось «восстановление».
Пауль Бернгейм сокращал. Он уволил обеих машинисток и, в конце концов, секретаря. Он сдал контору над своей квартирой, а потом и саму квартиру, полагая невозможным оставаться обычным арендатором в том же доме, где был богатым жильцом. Различные привычки опадали с него, как по осени опадают листья с деревьев. Тот почти таинственный механизм, который каждый день в час пополудни доставлял к Паулю Бернгейму хозяина парикмахерской с кисточкой, бритвой и мылом, теперь, казалось, столь же таинственным образом застопорился. Закон, в соответствии с которым швейцар улавливал звук шагов Пауля Бернгейма еще на третьем этаже, чтобы своевременно распахнуть перед ним входную дверь, потерял силу. Однажды Пауль Бернгейм продал автомобиль и рассчитал шофера. Автомобиль отправился к владельцу таксопарка. Паулю Бернгейму казалось, что никогда больше он не отважится взять на улице такси — из опасения сесть в свой собственный автомобиль. Прощание с шофером он сопроводил чаевыми, которые значительно превосходили его возможности и были последним благородным жестом. Внезапно и будто сметенные с лица земли какой-то природной катастрофой исчезли его друзья. Можно было один за другим обыскать все игорные клубы — их там не было.
Казалось, одиночество его стабилизировалось, как и валюта. Пауль снял одну-единственную комнату в обманчивой надежде, что полнота одиночества зависит от величины квартиры. И обнаружил особенное свойство одиночества — становиться в однокомнатной квартире больше, чем в трехкомнатной. Подсчеты Пауля оказались неверными, как и вычисления его матери. У нее был чемодан денег, а у него — акции, бесполезные для практической жизни. Почему не вступил он в сделку с Николаем Брандейсом? Он был бы теперь богат! Богатство, казалось, лежало совсем рядом! За ним осталось еще две тысячи долларов. Его долг Брандейсу. Этого могло хватить, чтобы начать торговлю сигарами. Единственной профессией, которая доставила бы ему удовольствие и соответствовала его способностям, была дипломатия. Он мог еще взять ссуду под залог дома. Однако, поскольку завещанная ему часть дома была обременена уже тремя ипотеками, новая ссуда зависела от согласия матери, а добиться такого согласия он не мог. Фирма «Бернгейм и компания» и без того была на пороге ликвидации. Впрочем, госпожа Бернгейм еще ничего об этом не знала.
Иногда Пауль Бернгейм пересчитывал свое состояние, хотя и без того знал результат. Однако ему мнилось, что могла быть допущена ошибка и что каким-то неожиданным чудом новое сложение даст в итоге новую сумму. Если бы он продал теперь свои акции по сегодняшней цене, то вместе с двумя тысячами долларов итог не превысил бы двадцать пять тысяч марок. С такими деньгами кто-нибудь другой, вроде Николая Брандейса, мог бы за два года заработать миллион… Пауль Бернгейм же принадлежал к числу тех честолюбцев, которым скромный капитал кажется недостаточно хорошим даже для того, чтобы его проесть.
Весенние дни были ясными, небо голубым, улицы белыми, вычищенными с удвоенной тщательностью, а облака, казалось, были окончательно изгнаны из этого мира. Жаль, что у меня нет машины! — думал Пауль. Он не мог припомнить столь прекрасных дней в те времена, когда у него еще был автомобиль. Садясь в автобус или входя в метро, он чувствовал себя опустившимся. Из упрямства и в смутной надежде, что счастливые случайности соберутся над челом сновидца, как облака, Пауль продолжал спать до полудня, хотя рассудок призывал его вставать ранним утром. Когда же его тянуло на улицу, он думал, что клонившийся к вечеру день уже сам доказывает тщетность всякого усилия.
Несколько раз он решался делать визиты до полудня. Заранее обдумав свои предложения, он шел к директорам крупных издательств. Он готов был преувеличить свое состояние, говорить о своей кредитоспособности, о своих связях с Англией, в которые сам постепенно начал верить. Он обходил большие дома, один за другим. Сидел в приемных, где были разложены газеты и журналы издательства, бесплатно предлагавшиеся ожидающим, чтобы те могли свериться с идейным направлением компании, прежде чем добиваться собеседования. Приемные были уютны, несколько перетоплены, и служители в униформе, сидя на высоких табуретах, охраняли их. Директора всегда оказывались на совещаниях. Это были не те «важные совещания», какие в годы инфляции инсценировал сам Пауль Бернгейм, а самые обычные, без каких-либо особенностей, зато намного важнее тех — таковы знатные особы, которые хотя и обладают титулами, но в жизни ими не руководствуются. Пауль сидел и ждал. Как раньше ждали его. Теперь он понимал, что институт приемных был чистилищем капиталистических небес. Нет ничего ужаснее принуждения к терпеливому ожиданию, постоянно нарушаемому звоном колокольчика служителя, появлением новых посетителей, рассеянным перелистыванием журналов, вид которых сулил утешение и в то же время порождал глубокую безнадежность. Случалось, что Бернгейм покидал приемную, не дождавшись приглашения. Избежав беседы, смысл которой терялся уже в приемной, он ощущал радость освобождения, словно его выпускали из сумасшедшего дома. Выйдя за ворота, он оглядывался, как оглядываются на помеху, о которую споткнулись.
Никогда больше не войду в этот дом!
Он снова поехал к матери.
Госпожа советница Военной высшей счетной палаты прижилась в доме госпожи Бернгейм, будто родилась в нем. Теперь Пауль здоровался с ней как с тетушкой. Госпожа Бернгейм все еще ходила потихоньку к своей компаньонке, чтобы проверить, не забыла ли та выключить ненужный свет; хорошо ли вставлен в замок ключ от шкафа — упаси Бог его потерять, не осталось ли открытым окно в вечерние часы — ведь моль может отведать персидского ковра, не треснул ли, наконец, умывальник в комнате госпожи советницы, чего госпожа Бернгейм с трепетом ожидала уже долгие годы.
— Мы договорились, — рассказывала она Паулю, — что подписку на газету берет на себя госпожа советница Высшей счетной палаты. Как раз месяц назад потекло в ее комнате — крыша прохудилась. Она утверждала, что починить ее должна я. Но я объяснила ей, что хозяйка не может нести ответственность за дыры в крыше. Она ведь тоже знала, что крыша не прочь пропустить стаканчик. Однако с того времени больше не капает, и я так и не знаю, надул нас кровельщик или нет. Не мог бы ты проверить?