— Дербервиль!

Я повернулся, чтоб наказать его за дерзость, но вдруг заметил, что улыбаюсь. Чувал мне тоже улыбался — горько, насмешливо и с вызовом. Я сам удивился тому, что проделал дальше: я похлопал Чувала по плечу, и мне подумалось: «Дербервиль решил не наказывать беднягу». Потом я подошел к нашему обжоре Михалевичу и отдал ему свой завтрак.

— На-ка съешь, — сказал я, — а то ты сегодня что-то бледный.

Дербервиль — остроумный человек. В тот день я все время делал и говорил неожиданное для себя. На следующей переменке я сказал Свете Подлубной:

— Ну-ка, моя дорогая, посторонись. Иначе я рискую наступить тебе на подол.

Света съездила меня по затылку.

— Проходи, мой дорогой, — сказала она. — И не вздумай еще раз меня так назвать.

Дербервиль привык к выходкам этой экстравагантной женщины.

Домой он решил возвращаться пешком, благо над Лондоном светило солнышко. Когда Дербервиль проходил то ли мимо Тауэра, то ли мимо Букингемского дворца, вдовствующая королева улыбнулась ему из окошка Дербервиль поклонился ей, приподняв цилиндр. Дома Дербервиль сел в свое любимое кресло и закурил свою любимую трубку, которую он собственноручно выстрогал из вишневого корня. Дербервиль не признавал сигар, предпочитая им крепкий матросский табак. Он вообще был человеком с причудами и часто повергал в изумление своих именитых друзей.

Я стал читать английские книги, но книга о Дербервиле мне почему-то до сих пор не попалась. Можно было бы спросить у Чувала, что это за книга, но мне не хотелось: Дербервиль игнорировал этого человека.

Зато папа взял шефство над Чувалом: вспомнилось ему, наверно, что он был когда-то учителем. Чувал стал к нам звонить, и, если я подходил к телефону, он говорил:

— Здравствуй, Быстроглазый! Позови, пожалуйста, своего папу.

Теперь он на меня смотрел каким-то новым взглядом. Я разобрался в этом взгляде: твой папа замечательный человек, не то что ты. «Ладно», подумал я, и однажды, когда Чувал позвонил, я сказал:

— Подожди немного, мальчик, папа принимает ванну.

А папы дома не было. Я большой специалист по телефонным розыгрышам. Пусть-ка постоит с трубкой в руке. Воображает, что разбирается в моем папе лучше меня. Никогда он не поймет, что папа просто смешной, наивный человек. И неудачник.

О том, как я чуть было не попал в прескверную историю, но, к счастью, вовремя спохватился и дал себе обет быть благоразумным. В этой главе вы узнаете о том, как я обзавелся живой мечтой, и получите первый, очень ценный совет

По дороге в школу, на узкой плывущей вниз улице, я останавливаюсь у сетчатой ограды, за которой запущенный сад с лопухами, кустами смородины и бузины и одноэтажный кирпичный дом — таинственное место. Хочется узнать новенькое о людях, которые здесь живут. Их трое: дед в очках, невиданных, допотопных, как будто специально для него сделанных, чтоб подходили к его бородке, трости и брюкам, которые ветер треплет вовсю, потому что они широченные; второй житель этого дома — женщина, молодая, но не очень-то красивая, она всегда ходит быстро и улыбается чему-то, наверно, о дочке своей вспоминает; с дочкой ее я знаком хорошо: она застенчивая; если скажет что-нибудь, то обязательно покраснеет и взглянет на тебя, чтоб проверить, понравилось ли тебе то, что она сказала.

С этим домом у меня давние отношения: первого сентября я распутываю проволоку, восстанавливаю дыру между железным столбиком и отставшей сеткой, я протискиваюсь через этот лаз в сад и забираюсь на высокую яблоню, которая в соседстве с кленом все тянулась, тянулась к солнцу и до того вытянулась, что только мальчишке и под силу добраться до ее плодов. Я срываю яблоки и бросаю их в траву, а Танюшка уже тут как тут — сносит их в кучку. Никогда она первая не заговорит, а дед ее вообще со мной ни разу не разговаривал. Он только поглядывает в окошко, наверно, думает, что мне его не видно. Потом я спускаюсь с дерева, беру себе два яблока и, разговаривая с Танюшкой, съедаю их, пока они еще прохладные и в капельках росы.

— Ты подросла, — сказал я Танюшке на этот раз. — Как поживаешь?

— Что за жизнь? — ответила она. — Ни братика, ни сестры. Только дед. Но он много ругаться стал. Он, знаешь, стареет.

Она сложила руки на животе, пригорюнилась, как взрослая. Я подумал: «Если бы у нее был отец, то она бы не была такой застенчивой». И тут у меня защипало в глазах, в груди как будто теплое пролилось и стало растекаться. В общем, накатило, мечтаться начало такое, что и сказать неудобно: будто Танюшкин папа нашелся и папа этот — я! В портфеле у папы две итальянские жвачки в упаковке, их ему двоюродный брат Генка прислал из Одессы. Они папе позарез нужны для обмена, уже давно задуманного. Но разве пожалеешь для своей малютки! Я одну из этих жвачек достал и отдал Танюшке, хотя кто-то другой во мне, не папа, вовсю старался меня остановить. Я побежал от Танюшки, выскользнул на улицу через дыру и проволокой ее стал заделывать. Дышал я так, как будто только что улепетывал от грабителей. Я понимал, какой избежал опасности: еще немного — и я отдал бы Танюшке вторую жвачку, а там… Страшно подумать, в какие убытки и неприятности может влететь на крыльях мечты такой человек, как я. Вот отдышусь и расскажу, в какую я однажды историю попал, замечтавшись.

Я знал: скоро мне станет жаль жвачки; мне не хотелось, чтобы это произошло вблизи этого сада и лопухов, редких по размеру. Я быстро стал уходить от лопушандии — так называю я это место за оградой, куда только мне разрешается входить, потому что… Но я и сам не знаю почему.

Это, как любит говорить папа, тайны человеческих отношений.

И все же меня потянуло оглянуться: один лопух пророс по эту сторону ограды, и кто-то уже лупил по нему ногой или палкой — он был истрепан и переломан, а другие произрастали себе хозяевами на лопушандской земле. Танюшкин дед уже складывал яблоки в плетеную корзинку; ветер трепал его широченные брюки, очки вдруг упали в корзинку, он их оттуда достал и надел. Уже третий год я срываю у них яблоки, а он все не выйдет поговорить. Но, может, это и правильно: если б он хоть раз заговорил со мной, то уже не интересно было б дырку в ограде проделывать.

Я сел у забора на бугорок, чтоб дождаться Мишеньку. Лопушандия осталась за поворотом, и теперь думалось: «Лопух, ну зачем же ты жвачку отдал?» Конечно, я не имел права этого делать: она мне нужна была, чтобы выменять у Мишеньки марку — особенную, ее как раз недоставало в моей серии. И хотя я не показывал виду, что марка мне очень нужна, Мишенька, наверно, догадался об этом и стал уж очень несговорчивым.

Я достал из портфеля кляссер, в котором ношу марки для обмена. Я осмотрел каждую марку: нет, тут не было ничего такого, что могло бы заинтересовать Мишеньку. Только на одну марку у меня была надежда, но такая слабая, что я решил за надежду ее не считать: зачем зря обманываться в своих надеждах? Я эту марку переложил так, чтобы она на виду была, а когда показался Мишенька, стал ее внимательно рассматривать — это хороший способ заинтересовать человека.

— Привет, шакал! — сказал Мишенька.

— Зорово, шавка! — ответил я.

Такие у нас отношения.

Мишенька сел рядом со мной и сейчас же навалился на меня плечом, еще и локтем в бок больно ткнул. Человек этот с ужасными привычками: во всем от него неудобства и неприятности.

— Скажи честно, надуть меня собираешься? — Мишенька стал открывать свой портфель и поддал мне локтем еще раз — под ребро.

Я его тоже под ребро ткнул. Мишеньку только так и можно вразумить. Наверно, я больно его ткнул: лицо у него стало злым, даже голос дрожал, когда он говорил:

— Шакал, ты меня надуть хочешь! Признавайся!

— Слушай, — сказал я, — давай договоримся: ты меня шакалом не будешь называть, а я тебя шавкой.

Я боялся, как бы мои недоброжелатели не переняли у Мишеньки этого слова. Но, видно, под ребром у Мишеньки все еще болело.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: