Как же быть в таком случае не только с Писаревым или Варфоломеем Зайцевым, но и с такими, скажем, фигурами, как Ткачев, Лавров, народовольцы в целом? Их «манер» мышления, их социологические системы в еще большей степени отличались от теоретических концепций Чернышевского и Добролюбова и очень разнились между собой. Считать ли их «истинными» революционными демократами или придерживаться привычной метафизической точки зрения, противопоставлявшей революционный демократизм 60-х годов народничеству 70-х?
В действительности революционные демократы не каста избранных, не почетный титул, присваиваемый за «истинность» воззрений, но чрезвычайно сложное, объемное и противоречивое общественное движение, целая полоса, этап в истории русской общественной мысли второй половины XIX века. Мировоззрение Чернышевского и Добролюбова было истоком и одновременно вершиной революционно-демократической идеологии в России, но отнюдь не исчерпывало богатейшего содержания разночинного этапа освободительной борьбы в России.
Революционный демократизм — это не абстракция, не схема, не голая теория, но живые люди — и какие люди! — в борьбе, самозабвении, в поисках и колебаниях на протяжении ряда десятилетий искавшие пути освобождения страны от оков крепостничества и феодализма. Здесь масса индивидуального, своеобразного, противоречивого, а порой и взаимоисключаемого, да и могло ли быть иначе? Ведь это была напряженная, яркая и вместе с тем мужественная, отчаянно смелая, трудная и в конечном счете трагически безысходная борьба.
Формы этой борьбы, равно как и формы идеологии революционной демократии, не были статичными, они менялись в зависимости от исторической ситуации, — увы! — далеко не всегда сохраняя ту «истинность», которая была свойственна вершине — миросозерцанию Чернышевского. Историческая эволюция идеологии русского революционного демократизма была драматической. Начиная со второй половины 60-х, а особенно в 70-е годы, она опять-таки «стихийно влечется» к механистическому материализму, позитивизму и субъективной социологии, утрачивая цельность и высоту философского материализма и объективной философии истории, свойственных Чернышевскому и Добролюбову.
Тому есть объективная причина. Единственной общественной силой, на которую могли рассчитывать сторонники революционно-демократических преобразований в России прошлого века, было крестьянство. Крестьянская революция — вот альфа и омега идей русской революционной демократии с самого начала их возникновения.
Но давайте осмыслим в полном значении тот общеизвестный факт, что на всем протяжении второго, разночинного, этапа русского освободительного движения революционная ситуация, вызванная массовым движением крестьян, возникла один-единственный раз. Это были 1859–1861 годы — время высшего революционного подъема борьбы крестьянских масс в России XIX века, когда народная революция казалась настолько реальной, что назначались даже реальные сроки ее.
Высшая точка подъема крестьянской революционности в России — время первой половины 60-х годов совпала и с вершиной в развитии революционно-демократической мысли — деятельностью Чернышевского и Добролюбова.
Случайно ли это?…
Очевидно, не только природная одаренность и талант, но и святая вера в близкую народную революцию, то есть максимум совпадения между идеалом и действительностью, предопределили как глубокий исторический оптимизм этих великих шестидесятников, так и концептуальную цельность, последовательность и чистоту их теории, невозможную, недосягаемую для их продолжателей и последователей. И опять-таки не в силу их личной ограниченности: после того как первая революционная ситуация в России потерпела крах под одновременным воздействием репрессий и реформ, послуживших своеобразным отводным клапаном, крестьянская революционность резко пошла на спад и никогда уже на протяжении XIX века не поднялась до критической точки 1859–1861 годов. Все увеличивался разрыв между идеалом и действительностью, все мучительнее были попытки сопряжения русской революционной демократии, выявившийся окончательно в том взрыве героизма, самоотвержения, отчаяния, который завершился 1 марта 1881 года.
Вправе ли мы, размышляя о противоречивых идейных исканиях представителей русской революционной демократии 60-70-х годов, Писарева в том числе, игнорировать это решающее обстоятельство? О значении его для революционных демократов можно судить по письму Н. А. Серно-Соловьевича, написанному им Герцену и Огареву в 1864 году:
«На общее положение взгляд несколько изменился, Почва болотистее, чем думалось. Она сдержала первый слой фундамента, а на втором все ушло в трясину. Что же делать? Слабому — придти в уныние, сильному сказать: счастье, что трясина выказала себя на фундаменте, а не на последнем этаже, и приняться вбивать сваи», «Сваи» вбивали по-разному — в зависимости от понимания, как укрепить «трясину», что необходимо, что-бы разбудить народ и поднять на революцию, — причем исходным пунктом, теоретической основой для осмысления новой исторической ситуации была рационалистическая, просветительная философия истории, в различных ее вариантах общая для русской революционной демократии.
Ведь, собственно говоря, и «теория реализма» Писарева, и «бланкизм» Зайцева, а потом Ткачева, и концепция «глуповцев» Салтыкова-Щедрина, и «критически мыслящие личности» Лаврова при всей разнородности этих явлений были не чем иным, как реакцией на «болотистость» почвы, на отсутствие реальных условий для народной, крестьянской революции в России.
В течение десятилетий русские революционные демократы бились над этой неразрешимой задачей: как поднять массы на революцию? Неразрешимой потому, что революционность крестьянства была революционностью особого рода. Без руководства буржуазии или пролетариата оно не в силах было подняться на организованные и сознательные действия и было способно «только на бунты» [1] . Даже в период наибольшего революционного подъема — в 1859–1861 годах «…народ, сотню лет бывший в рабстве у помещиков, не в состоянии был подняться на широкую, открытую, сознательную борьбу за свободу. Крестьянские восстания того времени остались одинокими, раздробленными, стихийными «бунтами», и их легко подавляли» [2] .
Движение русской революционной демократии уже изначально было чревато трагедией, пусть и не всегда осознаваемой идеологами. Ибо трагическая коллизия, по Энгельсу, и заключается в «столкновении между исторически необходимым требованием и практической невозможностью его осуществления (тоже историческая закономерность). Столкновение этих двух необходимостей дает трагизм положения» [3] .
Предчувствие, предощущение трагизма положения русской революционной демократии было уже у Чернышевского.
«Не имеешь духа объяснить свою неудачу настоящей ее причиною — недостатком общности в понятиях между собой и людьми, для которых работаешь; признать эту причину было бы слишком тяжело, потому что отняло бы всякую надежду на успех всего того образа действия, которому следуешь; не хочешь признать эту настоящую причину и стараешься найти для неуспеха мелочные объяснения в маловажных, случайных обстоятельствах, изменить которые легче, чем изменить свой образ действий», — писал Чернышевский в 1862 году, когда стал очевидным начавшийся спад крестьянских волнений. В полных горечи и отчаяния словах уже и у Чернышевского прорывалась тоска, обусловленная, по словам Ленина, «отсутствием революционности в массах великорусского населения» [4] .
3
Писарев — современник и сподвижник Чернышевского, это общеизвестно. Но не совсем точно. Писарев принадлежал и выразил своим творчеством иную, более позднюю эпоху, чем Чернышевский и Добролюбов, — эпоху второй половины 60-х годов. Еще точнее: Писарев и публицисты его круга — фигуры переломные; в их мировоззрении с предельной выразительностью выявился тот трагический момент в развитии революционно-демократического самосознания, когда впервые обнаружилось несоответствие классических концепций крестьянской демократии, выработанных в условиях революционной ситуации, тягостным обстоятельствам реальной жизни.