— Больно это и грешно, — шептала генеральша. — Самый страшный грех на свете — любовь, потому ее так и хотят, умирают, и хотят, и в гробу нет покоя человеку…

Долго еще бормотала Степанида Ивановна, под конец совсем несвязное, и не замечала, что Сонечка уже лежала ничком, не двигаясь. Тронув холодное лицо девушки, генеральша пронзительно вскрикнула и принялась звонить в колокольчик».

Но для чего он, граф, аристократ, смеялся, издевался, потешался над дворянством, над предками своими и родней, не жалея ни стара, ни млада, ни мужчин, ни женщин? Почему был смех и не было невидимых миру слез, не было любви и сострадания, если действительно он видел, что этот мир уходит? Пусть даже не сострадания, но хотя бы уважения? Отчего писала ему его любимая тетка Мария Леонтьевна, в общем-то с симпатией выведенная в «Неделе в Туреневе»: «Дорогой Алеханушка, прочла повесть, — но я не могу быть судьей — слишком это близко, и те чувства, которые так недавно пережиты и болезненны в душе, затемняют самую повесть. Осталось тяжелое чувство взворошенных, незажитых ран. Но все же и я чувствую тонкий юмор, который во всей повести».

Тут не просто тонкий юмор, рискну предположить, что Толстым с самого начала двигала литературная месть, и в заволжском цикле это хорошо чувствуется. Автор «Заволжья» мог сколько угодно щеголять или спекулировать графским титулом, но борьба за это графство слишком горьким воспоминанием отзывалась в его душе, и в своей ранней прозе он, быть может, даже помимо воли, сильнее всех прочих чувств, через гротеск и фарс выразил свою обиду. У него были другие взворошенные незажитые раны, чем у его тетки. Он отомстил и волжскому и заволжскому дворянству, которое столько лет отказывалось его принимать в свои ряды, точно так же как несколько лет спустя отомстит символистам за то, что его изгнали (и первым из них будет — Блок). Он не простил им унижения своего и своей матери, когда они голосовали, принять его или не принимать в свои ряды, он посмеялся над ними и им нахамил, и самые проницательные поэты времени — Блок и Хлебников— это почувствовали и оскорбились, потому что никогда не относились к литературе как способу отомстить, считая это инфантильным и недостойным настоящего художника.

Гиппиус позднее вспоминала (хотя на ее воспоминания наложилось впечатление о возвращении Толстого в СССР): «Это был индивидуум новейшей формации, талантливый, аморалист, je m'en fichiste, при случае и мошенник. Таков же был и его талант, грубый, но несомненный: когда я читала рукописи, присылаемые в “Русскую мысль” (в 1910–1911 году), я отметила его первую вещь, — писателя, никому не известного».

Два года спустя после выхода «Заволжья», в 1913 году, Блок записывал в дневнике: «На днях мы с мамой (отдельно) прочли новую комедию Ал. Толстого — “Насильники”. Хороший замысел, хороший язык, традиции — все испорчено хулиганством, незрелым отношением к жизни, отсутствием художественной меры. По-видимому, теперь его отравляет Чулков: надсмешка над своим (выделено мной. — А.В.), что могло бы быть серьезно, и невероятные положения: много в Толстом и крови, и жиру, и похоти, и дворянства, и таланта. Но, пока он будет думать, что жизнь и искусство состоят из “трюков” (как нашептывает Чулков, — это, впрочем, мое предположение только), — будет он бесплодной смоковницей. Все можно, кроме одного, для художника; к сожалению, часто бывает так, что нарушение всего, само по себе позволительное, влечет за собой и нарушение одного — той заповеди, без исполнения которой жизнь и творчество распыляются».

Глава шестая

Любовь, любовь, небесный воин…

29 декабря 1912 года Алексею Толстому исполнилось тридцать. Для своих лет граф успел немало: две женитьбы, несколько книг стихов и прозы, знакомство с самыми крупными писателями эпохи, участие в громких литературных скандалах, внимание критики, признание, дружба и вражда, ругань, слава. Можно сказать, что он был по-своему избалован и не по годам знаменит, но едва ли успех его портил. Толстой был красив и непринужден в своих достижениях. О его облике в пору тридцатилетия свидетельствуют превосходные (прежде всего своей женской наблюдательностью и тенденциозностью) дневниковые записи Рашели Мироновны Хин-Гольдовской — писательницы и супруги преуспевающего адвоката, хозяйки одного из тогдашних московских литературных салонов, которую в шутку называли «мадам Рамбуйе».

«Вчера обедали Толстые и Волошин. Просидели у нас до 12 часов. Толстые мне понравились, особенно он. Большой, толстый, прекрасная голова, умное, совсем гладкое лицо, молодое, с каким-то детским, упрямо-лукавым выражением. Длинные волосы на косой пробор (могли бы быть покороче). Одет вообще с “нынешней” претенциозностью — серый короткий жилет, отложной воротник a l’enfant (как у ребенка) с длиннейшими острыми концами, смокинг с круглой фалдой, который смешно топорщится на его необъятном arriere-train. И все-таки милый, простой, не “гениальничает” — совсем bon efant. Жена его — художница, еврейка, с тонким профилем, глаза миндалинами, смуглая, рот некрасивый, зубы скверные в открытых, красных деснах (она это, конечно, знает, потому что улыбается с большой осторожностью). Волосы у нее темно-каштановые, гладко, по моде, обматывают всю голову и кончики ушей как парик. Одета тоже “стильно”. Ярко-красный неуклюжий балахон с золотым кружевным воротником. В ушах длинные, хрустальные серьги. Руки, обнаженные до локтя, — красивые и маленькие. Его зовут Алексей Николаевич, ее — Софья Исааковна. Они не венчаны (Волошин мне говорил, что у него есть законная жена — какая-то акушерка, а у нее муж — философ!). У нее печальный взгляд, и когда она молчит, то вокруг рта вырезывается горькая, старческая складка. Ей можно дать лет 35–37. Ему лет 28–30. Она держится все время настороже, говорит “значительно”, обдуманно… почему-то запнулась и даже сконфузилась, когда ей по течению беседы пришлось сказать, что она родилась в “Витебске”… Может быть, ей неприятно, что она еврейка? Говорит она без акцента, хотя с какой-то примесью. Он совсем прост, свободен, смеется, острит, горячится… Из всех “звезд” современного Парнаса Толстой произвел на меня самое приятное впечатление».

Пройдет немного времени, и это впечатление рассеется, Хин-Гольдовская отнесется иначе и к Толстому, и к его жене, а между тем в личной жизни Толстого и Софьи Дымшиц готовились перемены.

К зиме 1913–1914 гг. они исчерпали и любовные, и партнерские отношения, ничто более не связывало их — каждого тянуло в свою сторону, стало окончательно понятно, что ему нужна другая жена — более домашняя, более хозяйственная, у которой всегда найдется еда, но вместе с тем не чуждая прекрасному, а Софье, по-видимому, на данном этапе никакой муж вообще не требуется. Она все больше отдавала себя служенью музам и отказаться от искусства ради мужа была не в состоянии.

Но та, что смогла, та, что принесла себя и свой дар в жертву дому, Толстому встретилась. Ей стала поэтесса Наталья Васильевна Крандиевская, та самая, кто еще в самом начале творческого пути Алексея Толстого обронила: «С такой фамилией можно и получше». Впрочем, это касалось стихов — не прозы.

Крандиевская происходила из литературной семьи: мать ее была писательницей и дружила с Розановым, отец был издателем (и это неплохая параллель с семьей самого Толстого, особенно если вспомнить, как граф Николай Александрович издавал романы своей жены), среди знакомых дома числился некто Сергей Аполлонович Скирмунт, очень богатый человек, дававший деньги Горькому для рабочей партии, благодаря чему Алексей Максимович знал Наташу с детства и состоял с ней в дружеской переписке (а о маленьком Алеше Толстом и его матери вспоминала, как уже говорилось, первая жена Горького Екатерина Павловна Пешкова).

Первым мужем Натальи Васильевны был преуспевающий адвокат Федор Акимович Волькенштейн, товарищ Керенского и племянник М.Ф. Волькенштейна, одноклассника А.П. Чехова по Таганрогской гимназии и патрона В.И. Ленина по адвокатуре. Крандиевскую выдали замуж сразу после окончания гимназии, у нее был сын Федя, которому в 1913 году исполнилось четыре года. Наталья Васильевна была очень незаурядной женщиной, помимо поэзии она увлекалась живописью (собственно именно благодаря живописи они с Толстым и познакомились: Крандиевская была соседкой Софьи Исааковны по мольберту в школе живописи, куда любил заходить Толстой поглазеть на холсты, на художниц и на натурщиц). Свои стихи она показывала Бунину, Бальмонту, Горькому, позднее Блоку. Бунин писал о ней: «Она пришла ко мне однажды в морозные сумерки, вся в инее — иней опушил всю ее беличью шапочку, беличий воротник шубки, ресницы, уголки губ, — и я просто поражен был ее юной прелестью, ее девичьей красотой и восхищен талантливостью ее стихов, которые она продолжала писать и впоследствии, будучи замужем за своим первым мужем».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: