Тем не менее он очень потом сокрушался, что спалил все. Говорил, что «восстановить невозможно». Но как же заглянуть в его военное прошлое? Для этого остается только один путь. Все те же частично сохранившиеся в семье Придворовых письма к жене. Он сам не мог считать их сколько-нибудь стоящим внимания документом, да и вообще, наверное, забыл, что они существуют. В них много ласки, строк, предназначенных только одному человеку. И все же среди них оказывается немало значительного и проливающего свет на фронтового Демьяна.
Дело в том, что после побывки он вернулся в часть немного иным. Появилась осведомленность, а с нею и лучшее понимание происходящего. Новостей было много. Хороших. Плохих. Да и таких, в которых еще следовало разобраться.
Новость номер один была очень радостной: Ильич на свободе. В Швейцарии. Связь с ним налажена. Дальше шли средние новости, о тех, кто жив-здоров, но в ссылке или на фронте. Бонча выпустили, Вера Михайловна — на Южном, в Галиции; но большевистские делегаты, как после скажет Демьян:
Только не сразу Демьян сумеет найти нужные слова и тон, чтобы снова обратиться к читателю. Пока что в «питерском содоме» его потрясли, даже лишили равновесия те новости, которых он никак не ожидал. Многие вчерашние единомышленники перешли на оборонные позиции.
Ум был взбудоражен вопросами, надеждами, огорчениями. Душу бередило желание активно вмешаться. Писать. К тому же прояснились связи — стало известно, где что удастся напечатать.
Он сел за работу. И что же? В отчаянии он пишет жене:
«Немного я освоился с обстановкой и попробовал было засесть за писание. Ничего, ничего не выходит! И это может быть после войны. Что я тогда? Инвалид? Писатель, отцветший, не успевший расцвести? Такие примеры бывали: блеснул талант и погас. Вспыхнул я с рабочим подъемом и исчез вместе с ним. Возродиться смогу, быть может, при возрождении того класса, за который боролся пером. А когда это будет?»
Тяжко ему было не только оттого, что, сев работать, он, как говорится, «приложился». Мучил еще все тот же проклятый вопрос, который зацепил, как крючок, — сколько ни бейся, что себе ни говори, а не мог Демьян понять одного: как это там, в тылу, не то чтобы какая-нибудь сволочь, а вроде бы порядочные литераторы кричат и печатают, что «русские люди любят воевать», и тому подобную оборонческую ересь!
Николай Иванович — тот самый, в дом которого Демьян ворвался, как к своему, чтобы сжечь записки, — этот Николай Иванович такое начал нести, что вся кровь в голову бросилась. Прямо заявил: не время держаться за «староверские» позиции — пораженчество! Откуда взялся этот трижды проклятый, «заскорузлый патриотизм»?
Потрясло не только ренегатство вчера еще близких. Вот чужой, но умница, талант — Саша Черный. Совсем недавно Демьян считал, что в России, по существу, толком работают два поэта-сатирика: Саша Черный и он сам. Как «раздевал» этот великолепный сатириконовец мещан, обывателей! И не только их! Ведь он вообще причислял себя к «безнадежным пессимистам» и… ушел на фронт добровольцем! Ему-то зачем понадобилось воевать за царя? За этого, как он сам писал, «высокого господина маленького роста»? За это отечество? Уму непостижимо!..
И в одном из писем Демьян признается жене, что, если бы не Горький, который, видно, поддержал и подбодрил его, он вернулся бы из отпуска «совершенно убитым: такую перемену нашел в людях, которых считал более-менее стойкими. Ну да черт с ними!»
А все же, чертыхнувшись, он не может успокоиться. Не хочет произносить окончательного приговора:
«С Николаем Ивановичем неизбежно придется поговорить. Возможно, что его точка зрения им как-то обосновывается и он не лицемерит, ведя ту линию, которая мне так противна… Я разнервничался главным образом потому, что совершенно не допускал, чтобы искренне и серьезно можно было отстаивать ту точку зрения, на которую стал Николай Иванович, нашедший незазорным для себя выступать даже в «Русском слове». Но чем черт не шутит! И на старуху бывает проруха. Затуманились мозги у многих. Я не хочу сказать, что, например, у меня пресветлые мозги, но я знаю твердо, что они по меньшей мере если не улучшились, то и не ухудшились и массовому помутнению не подверглись. Мало того, у меня есть достаточно оснований считать мое «староверство» правильным. Мне изворачиваться впоследствии не придется, это как свят бог».
Расстроенный поэт в сердцах написал Бонч-Бруевичу. Но спохватился, что слишком разошелся, и вдогонку первому письму отправил другое: просил не ставить всякое лыко в строку. Страхуясь и дальше от своей горячности, послал письмо Горькому не прямо, но в адрес Бонч-Бруевича. Оставил конверт незаклеенным: «Если я в подавленном настроении наплел там чего, то и не передавайте Алексею Максимовичу».
Вот и все свидетельства того, как было тяжко.
Демьяну было немногим более тридцати, а он уже опасался, что «отцвел», и сомневался, сумеет ли «возродиться». Условия для этого возрождения называл абсолютно точно. И ценность этого признания еще выше оттого, что оно высказано в интимном письме к жене.
Вообще-то рассказывать о тяжелых думах, авторских мучениях он никогда не любил. Считал, что важен результат. Кому дело до поисков, если ты ничего не нашел? А нашел — показывай! Зачем людям исповеди о блуждании в творческих лабиринтах? Нужно дело. «Бесполезное не имеет права на уважение», — говорил Чернышевский. Признаний насчет того, какие Демьян претерпевал неудачи, больше так и не последовало.
Зато через небольшой срок Демьян завалил Питер письмами, да не просто письмами, а пакетами. Многое шло с оказией в двойных конвертах, на подставные адреса. Количество отправленных поэтом материалов для печати становится таким, что жена, которой пришлось взять на себя обязанности курьера и связного, начинает запутываться. Демьян сердится:
«…Я досадовал на тебя, получив письмо твое, где ты сообщаешь, что пойдешь к Алексею Максимовичу сказать о том, что «Баталисты» и «Волк и Лев» уже напечатаны в «Утре». Да разве же я давал эти вещи Алексею Максимовичу? И не думал! И тебе не велел передавать их. Что же начнет думать обо мне Алексей Максимович? Что я рассылаю свои вещи одновременно во все места? Это же черт знает что такое! Зачем ты завариваешь такую гадкую кашу? Я вчера приводил список вещей, сданных Алексею Максимовичу. Это:
1. Барабан (басня).
2. Война (Мышь и воробей. Сказки).
3. Разоренные воробьи (стихотв.).
4. Боги
5. Помощь (басни Эзопа).
6. Дело хозяйское (басня).
7. Черт-заимодавец (басня-сказка) и
8. Конь и всадник — басня Эзопа, посланная вчера и посылаемая вторично сегодня.
Прошу тебя тщательно вести запись сдаваемых в «Современник» вещам (снимать для себя копии) и, как только тебе точно станет известно, что та или другая вещь по той или иной причине не пошла, ты немедленно такую вещь, аккуратно ее переписав, отсылай в «Утро», а мне об этом сообщай. Тогда никакой неприятной путаницы не будет. В «Современник» я буду посылать только то, что мне покажется наиболее удачным.
Ради бога объясни Алексею Максимовичу, что ты, а не я, путаешь там безбожно, и чтобы Алексей Максимович не подумал обо мне черт знает чего.
Я просил тебя не надоедать Алексею Максимовичу своими визитами: без нас у него дел куча. А ты еще будешь соваться к нему с вещами, которых я ему не сдавал, а ты будешь извиняться: «Они уже напечатаны». Алексей Максимович после этого плюнет и вернет тебе все рукописи. Разберитесь, мол, вперед, что у вас куда послано, и не морочьте мне головы.
Ах, Вера, Вера!
Сегодня только ты мне снилась. Люблю тебя очень, а ты плохо работаешь потолком.
Если еще раз напутаешь с рукописями, я ни одной вещи не стану высылать тебе, а уж буду как-нибудь сам».