Нет, далеко не счастливая случайность — поистине героические усилия привели его в Университет. Не подвернулся бы великий князь, Придворов не отступился бы от своего. Рано или поздно он пробил бы себе дорогу. И может быть, потому, что потребовалось столько усилий попасть на нее, он шел этой дорогой, не оглядываясь, вплоть до январских дней 1905 года.
Мы не имеем возможности узнать, что он тогда пережил и передумал. Тех, с кем он говаривал на эту тему, давно нет в живых.
Что же с ним тогда сталось? Как и когда он понял то, мимо чего проходил раньше? Какие изменения претерпела привитая ему коснообывательская и благонамеренно-верноподданническая закваска? Трудно составить представление об этом, если нет свидетелей, нет документов. Но, оказывается, все-таки можно найти объективного свидетеля, даже двух… Они с редкой красноречивостью продемонстрируют, что произошло в жизни Ефима Придворова за несколько лет.
Это два портрета, две фотографии, которые стоит рассмотреть внимательно.
На первой перед нами молодой военный фельдшер. Он недавно закончил школу, прибыл на работу в Елисаветградский госпиталь и пошел фотографироваться. Тщательно изготовился: побывал у парикмахера. Волосы только что подстрижены, аккуратно подняты бобриком. Тонкие бачки и подкрученные кверху усы, вероятно, припомажены. Таким портретом уже можно будет гордиться, подарить деду, учительнице Марфе Семеновне.
Фотограф долго усаживал его, «собственноручно» вертел ему голову туда-сюда. Поправлял погоны, чтобы было видно.
В конце концов фельдшер устал от этой возни. Взгляд стал туманным, глаза даже немного скосились. Поворот головы лишен всякой естественности. На фоне экрана торчит кверху кончик уса. Известный фельдфебельский «шик» тут есть. Но нет той особенности выражения, что делает портрет портретом. Перед нами впервые снявшийся в большой фотографии некто, между прочим тот самый «некто», который сочинил «Звучи, моя лира»…
А вот его следующая фотография. Она сделана в поздние университетские годы. Какое превращение! Что общего у этого человека в студенческом мундире с недавним так знатно нафабренным военным?
Этот человек сидит перед аппаратом непринужденно. Мундир свободно расстегнут. О том, как лежит галстук, явно не было никакой заботы. Волосы зачесаны мягко, откинуты в стороны. Но эти внешние признаки еще ничего не значат по сравнению с выражением лица. Посмотрите в глаза этому человеку: он отвечает вам пристальным, открытым взглядом. В них какая-то нелегкая дума. Чуть-чуть, самую малость прищурившись, он смотрит прямо перед собой — и не кажется ли, что позади у него трудная жизнь, что он отягчен чем-то?
Он печален, озабочен даже перед объективом, перед которым люди обычно инстинктивно «расправляют» свое лицо.
Теперь он на многое смотрит иначе. Если недавно его духовный взгляд слепило сиянье таких могучих вершин, как Шекспир и Гомер; если раньше он полагал, что уходит из окружающей обстановки в высокие сферы чистого познания; что Гёте и Шиллер дадут ответы на все вопросы, приведут его к желанному, дальнему берегу новой жизни, то теперь же стало неясно и тревожно. Он запутался в вопросах, перед которыми были бессильны творения великих писателей. Теперь он иначе стал читать их. Иначе читал и газеты. Иначе слушал и смотрел вокруг. Но ему нужно было живое, теплое слово, превосходящий его умом и опытом собеседник. Старший друг.
Его одолевали боль, недоумение, безверие, растерянность. «После ошеломительной для меня революции 1905–1906 годов и еще более ошеломительной реакции последующих лет я растерял все, на чем зиждилось мое обывательски-благонамеренное настроение» — вот его короткое, но исчерпывающей ясности признание, которое показывает, что произошло со студентом Императорского университета Придворовым.
Плыть до твердого берега ему было еще далеко. И хорошо, что в окружающей его мгле замаячил чистый огонь. Это было редкое чувство уважения и любви, безраздельно отданное одному человеку.
Глава III
ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
Естественно, что в свой срок этот вполне взрослый человек влюбился, писал нежные и восторженные письма своей будущей жене, украшая их иногда стихотворными эпиграфами из Надсона. Но история его знакомства с любимой женщиной, всего того, что называется «ухаживанием», и самой женитьбы не внесет ничего нового и интересного в портрет этого человека.
Все было как полагается по человеческим и «божеским» законам, как у многих других любящих людей, и при этом не произвело какого-то воздействия на его характер. И лирических стихов от той поры не сохранилось. Неизвестно, были ли они написаны.
Но едва ли не в то же время к нему пришла другая любовь. И вот эта другая оказалась в полном и высоком смысле тем большим человеческим чувством, которое влияет на взгляды человека, заставляет иначе смотреть на жизнь и самого себя. Заново искать цели существования.
Все началось со стихов. Писал он все время и рвал немало. Но кое-что находил вполне удачным: например, «Сынок». Устами ребенка он вел подсчет жертвам реакции и итожил его: «И каждый день нам весть приносит, и каждый день дает отчет! Все смерть нещадно жертву косит! Все кровь течет… Все кровь течет!»
Эх, если бы он написал это раньше, в 1905 году, когда выходили смелые журналы, все эти «Спруты», «Пулеметы», «Жупелы», «Стрелы» и «Бури»!.. Сколько их тогда было! Но тогда он сам только думал. Искал слов, лишь нащупывал то, что хотелось сказать. Теперь же, когда стихи родились, — их негде было печатать. Опоздал. Все давным-давно конфисковано. Некоторых редакторов посадили в крепость. Говорят, и авторов тоже. Сидеть в крепости, конечно, не хотелось. А все-таки он жалел, что не подоспел вовремя. (Этот урок он запомнил крепко.)
Уныло листал запоздавший автор газеты и журналы. Вот уже третий год, как они орут свое извечное «хватай и не пущай!», «дави!», «души!». А Придворов больше не мог держать свои стихи дома. Они начали мешать ему жить. Рвались наружу. Требовали воли, голоса, людского суда.
Был, пожалуй, один журнал, где их могут понять; и если не напечатать, то по крайней мере не донести на автора в полицию. Это издаваемое Короленко «Русское богатство».
Помимо самого Короленко, который поэзией вряд ли занимался, здесь привлекло еще одно имя: в рекламных объявлениях о подписке среди лиц, при чьем «ближайшем участии» издается журнал, был назван П. Ф. Якубович (Л. Мельшин). Дешевые издания отдельных глав из книги Мельшина о каторге Придворов читал еще в Киеве. Даже названия помнил: «Кобылка в пути», «Школа в каторге», «Ферганский орленок»… Читал и стихи Мельшина. Насколько можно было судить по ним, этот прошедший каторгу человек был необыкновенно добр и чист душой; причем чистая душа его жаждала справедливости, добра всем. Вот такому бы показать стихи!
Узнав, что Мельшин ведет в журнале отдел поэзии, Придворов твердо решил, что пойдет именно к нему. Но, желая еще больше узнать о том, с кем предстоит встретиться, взял в библиотеке полное издание книги «В мире отверженных». Она его потрясла.
Все эти годы выбиваясь из своего темного мира к свету, студент Придворов как-то не думал, что на свое прошлое он может посмотреть добрыми глазами. Еще болели ушибы. Мельшин же, человек, безусловно, образованный и, очевидно, «благородного» происхождения (ведь был декабрист Якубович, значит — дворяне!), шел в каторгу с мыслью: «Смогу ли я понять и полюбить своих сожителей?» (Это воров-то и убийц… Вот что его заботило!) Мало того, он считал своих сожителей невиноватыми, так как «принужден был убедиться, что их… создает сама жизнь, наполняя их душу одной безграничной злобой и лишая всяких руководящих принципов и идеалов».
Он утверждал, что «эта несчастная каторга, утопающая во тьме, в крови и грязи, она сама не знает, сколько здоровых, светлых зерен таится в ее сердце». И не только утверждал. Сами герои книги говорили таким точным, характерным языком, что их голос слышался, словно бы помимо авторского: