По деревянному грязному мосту они перешли речку Туапсинку.
Море было спокойным и солнечным. У берега, невдалеке от устья, лежал тральщик. Он лежал на боку, точно большая диковинная рыба. И ржавчина чешуей желтела на его обшивке. Темная, зияющая пробоиной корма возвышалась над водой. Брус с четырьмя листами обшивки, загнутый, словно ковш, выступал из воды, образуя крошечную бухту. Море в этой бухте казалось куском стекла, мутного, с радужными разводами от мазута, который сбрасывал в речку нефтеперегонный завод.
Степка помнил другое море. Помнил гальку. И людей, довольных, загорелых людей. С вышки спасательной станции выглядывал длинный черный репродуктор, похожий на трубу граммофона. Дежурный, в полотняной бескозырке, с татуировкой на груди, животе и даже икрах, крутил пластинки. А внизу, у белой цистерны, продавали холодный морс. Рядом стояли весы, такие же белые, как цистерна; и на них можно было взвеситься, заплатив пятак старушке в чистом халате.
Ванда смотрела на море молча. Не выпускала Степкиной руки. И ладонь у нее была жаркая-жаркая…
Наконец она сказала:
— Мне сейчас кажется, что мы с тобой маленькие, как муравьи.
Степке не понравилось это сравнение. Он хотел возразить. Но глаза у девочки были такие счастливые, такие восхищенные, что Степка промолчал.
После Георгиевского все в доме выглядело особенно милым. И Степка как-то по-новому увидел, какая у них большая и светлая комната и как здорово, что розы цветут у самых окон, а глициния вьется по крыше.
Ванда повела Степку в дальний конец сада. Там был сложен шалаш из полыни.
Пахучая раскидистая полынь жила во дворе за домом, возле низкого забора, который наклонился и ронял тень на клубнику Красинина. И клубника вырастала у забора бледная, словно белый тутовник. Красинин ворчал, и латал забор ржавой проволокой, и ставил корявые подпорки из молодого дубка. Дубок мужал на горе, там, на самом хребте, невысокий дубок с твердыми листьями, с одной стороны гладко-зелеными, с другой — матово-бледными, точно припудренными. Красинин обрывал листья и в мешке носил домой, складывал на чердаке. К зиме его чердак всегда был набит листьями, не пожелтевшими, а просто сухими. И козы Красинина (у него было три козы, не считая козлят) в дождь и слякоть, когда пастух не гонял стадо, жевали эти листья. А дед лазил на чердак по аккуратной, обструганной лестнице и выносил оттуда охапки листьев, которые так пахли лесом, что было слышно даже на соседнем дворе.
И вот этот Красинин сердился и поругивал лентяев Мартынюков за то, что они не «изничтожают» полынь у забора. И презирал за бесхозяйственность.
Родители Степана и в самом деле мало заботились о саде. Весной отец или мать окапывали фруктовые деревья и белили стволы известью. Так поступали все, и это было очень красиво. И деревья в садах казались подарками, завернутыми в чистую бумагу.
За день до отъезда в Георгиевское Степка с Вандой выдернули полынь. И хотя клубничный сезон давно минул и тень не раздражала Красинина, им почему-то взбрело на ум, что нужно избавиться от полыни. И они ее «разбомбили» — выли, подражая звуку падающих бомб, размахивали руками, кричали: «Трах-трах!» Хватали полынь за стебли, выдирали с корнями, разбрасывали в разные стороны.
Степка удивился, когда узнал, что из этой самой полыни Ванда и Витька сложили шалаш.
— Тебе помогал Витька? — не поверил он.
— Мы помирились. Он еще маленький и немножко глупый…
В шалаше стоял табурет, покрытый газетой, на газете лежали груши, яблоки, айва. У табурета — две низкие скамеечки. Видимо, Витька позаимствовал их у деда, скорее всего без разрешения.
— Какие здесь новости? — Степка сел на скамейку.
И Ванда села, потому что стоять в шалаше можно было лишь согнувшись. Ему было приятно смотреть на Ванду. Она сказала:
— Кушай фрукты.
Он взял айву. Повторил:
— Что нового?
— Пан Кочан бомбы разряжает. Его теперь возят от бомбы к бомбе на автомашине. Пешком он не успевает.
— Вот это да! — восхитился Степан.
— Я же сразу сказала, что пан Кочан — герой. Пани Кочаниха им очень гордится.
— Ты всегда говоришь правильно.
— Может, получается случайно?
— Может… Я вспомнил: деду Кочану сказала про бомбу ты.
— Кажется, я.
— Не «кажется», а точно.
Штаб противовоздушной обороны не всегда успевал вовремя объявить тревогу. И однажды Степан и Ванда, гуляя возле дома, вдруг услышали свист бомбы, потом увидели бомбу и двухмоторный самолет, летевший над ней. Это было настолько неожиданно, что ребята не успели испугаться и следили за бомбой, как могли следить за коршуном или бумажным змеем. Бомба скрылась за деревьями. И, судя по всему, должна была врезаться в соседнюю гору, в чей-то дом или сад. Однако взрыва не последовало.
Вскоре очнулись зенитки. Снаряды не оставляли в небе воронок. Они рябили его отметинами, белыми и круглыми, как парашюты. Только парашюты эти не опускались на землю. Они расползались, роняя осколки.
Когда налет кончился, Ванда сказала Степану:
— Та, первая, бомба не взорвалась.
— Ты думаешь?
— Думаю.
Он скоро забыл об этом разговоре. Но часа через два она напомнила:
— Может, поищем ее?
— Бомба — не мячик, — по-стариковски рассудительно сказал Степка.
— Ну и что? Трусишь?
— Сказанула! — возмутился Степка.
Невзорвавшуюся бомбу нашли на соседней улице. Вернее, в двух метрах от улицы. Она зарылась в землю между почерневшей огуречной ботвой заброшенного огорода. Зарылась настолько, насколько позволил тонкий слой скудной серой земли. И темное ее тело лежало на грядке, как недозрелая тыква.
Смотреть на нее было любопытно и страшно. Страшно до мурашек на спине. Но еще страшней было то, что улица вытянулась совершенно пустынная. Ни души…
— Пойдем, — сказал Степка. — Эта бомба замедленного действия. — Он уже слышал, что бывают такие бомбы.
Ванда покачала головой:
— Надо сказать про бомбу.
— Кому? Деревьям?..
Ванда не двигалась. Была ли она смелой девочкой или только упрямой, Степка еще не знал.
И тут они увидели деда Кочана.
Дед Кочан вовсе не был похож на деда, а скорее на подростка, если, конечно, смотреть издалека. Он поднимался в гору широкими шагами, слегка сутулясь. И руки его, длинные, как у обезьяны, почти касались земли.
Жил он со старухой по правой стороне улицы, на три дома выше Мартынюков. В их саду росли огромные деревья дикой черешни. Такие огромные и плодоносные, что бабка Кочаниха разрешала лазить на них всем мальчишкам и девчонкам с улицы. И сама почти ежедневно таскала черешню-дичок ведрами на базар. И все равно черные и сладкие плоды оставались на ветках до поздней осени. К сожалению, они висели очень высоко, у самой макушки. Птицы были проворнее ребят и лакомились ими даже тогда, когда золу от сожженных листьев уже развеял по двору ветер.
Дед Кочан был печником, и деньжата у него водились. И хотя он клал печки мастерски, но выпивал крепко, а потому и не пользовался общественным уважением. Его никогда не выбирали ни в райисполком, ни в горсовет, ни в народные заседатели, ни даже в члены месткома. И конечно же никто не думал, что в самые страшные для города дни дед Кочан станет героем.
Город бомбили так часто, что военные саперы не успевали разряжать бомбы, не взорвавшиеся на глухих окраинных улочках. Этим занялся теперь дед Кочан — по заданию штаба гражданской обороны.
Собственно, «дед Кочан», «баба Кочаниха» — были уличными прозвищами. Дом, который купили дед с бабкой, принадлежал каким-то Кочановым, и новых жильцов соседи стали называть: «Кочан», «Кочаниха». Настоящее имя деда было Алексей, фамилия Бошелуцкий.
Словом, в тот день, когда ребята нашли бомбу, первым взрослым человеком, повстречавшимся им, был дед Кочан-Бошелуцкий.
— День добжий, пан Кочан, — сказала Ванда. — А там бомба. — И она махнула рукой в сторону похилившегося забора.
Вначале дед просто не понял, о чем речь. Но потом посмотрел на ребят уже как-то недоверчиво.