У Любаши глаза округлились, она бросила на пол газету и присела, подобрав ноги под себя.
— Где ты ее взял?
— Нашел.
— Вот я скажу матери, что ты шныряешь по развалинам.
— Матери и без того трудно.
— Какой сознательный!
— Заштопай, — повторил Степан.
Любаша вертела куклу. Несколько раз заставила пропищать ее «мама», потом сказала:
— Это мне?
— Держи карман шире! — выпалил он.
Тогда Любаша догадалась:
— Ванде?
Он промолчал.
— Да… — Любаша опять легла. — Что с тобой будет, когда ты вырастешь?
— Стану летчиком.
Любаша не ответила. Смотрела на куклу, но уже без всякого интереса.
Стены стали синеть, и лишь пятно у самого пола продолжало оставаться розовым, потому что дверь в первую комнату была открыта и окно отбрасывало лоскут заката.
Лениво, словно поднимая непомерную тяжесть, Любаша сказала:
— Не знаю… Стоит ли показывать тебе письмо из Архангельска. Девчачий сердцеед!
— Я из твоих волос подушку набью, — пообещал Степан.
Любаша засмеялась:
— Я пошутила. Никакого письма нет. А кукле сошьем новое платье. Дыра слишком велика.
— Степан!!!
Васька кричал с середины улицы. Он всегда кричал, не подходя к забору, и стоял, чуть согнувшись, раздвинув ноги, словно собирался с кем-то бороться. Степан увидел его в окно. Васька не смотрел на дом, а кричал так, будто Степан находился внизу, под горой.
Любаша спросила:
— Что у тебя общего с этим психопатом?
— Не женского ума дело, — буркнул Степка и вышел на крыльцо.
Оно было бетонное, с человеческий рост. Без перил. Вместо них белые широкие ступеньки поджимались массивными гранеными брусьями. Брусья были чуть выше ступенек, и, если не жалеть штаны, можно было бы и не пользоваться ступеньками, а съезжать по брусьям.
Васька по-прежнему глядел в сторону моря и что было сил орал:
— Степа-ан!
— Закрой рот!
Васька закрыл. Степан поманил его рукой:
— Иди во двор.
Васька аккуратно затворил калитку. Приблизился, как всегда, неслышно.
При заборе росли мелкие розы — белые и красные. Они плелись, точно виноград, и лозы у них были очень похожими на виноградные. Степан сел на лозу в таком месте, где не было видно из окон дома. И Ваське предложил сесть.
— Показывай.
— Хи-итренький, — пропел Васька. — А может, у тебя никакого кино и нет?
— Я ракетницу тоже не видел.
— Сколько ни говорить, а с разговору сытому не быть, — сказал Васька, сорвал розочку и принялся вертеть ее, как пропеллер.
«Упрямый осел», — подумал Степка. Но в подвал пришлось идти.
Васька открыл коробку, долго нюхал пленку и даже пытался рассмотреть кадрики, однако ночь вырастала из-за горы и темнота наступала быстро. И Васька разочарованно вздохнул. Степан решил, что он сейчас отмочит какую-нибудь глупость, попытается набить цену своему товару. Но Васька, не говоря ни слова, вынул из кармана ракетницу и положил Степану на ладонь.
— Ну как? — спросил он. Ракетница была хороша.
— Не стреляет, — сказал Степан.
— Твое кино тоже не движется.
— По рукам!
— По рукам!
Сделка состоялась.
Люди гибли каждый день. Но это были незнакомые люди. Их гибель, конечно, пугала. И все же не воспринималась как личное горе, как трагедия. Степка чувствовал: все может быть страшнее. И прежде чем решиться на то, что он задумал, нужно проверить себя.
Свои физические возможности Степка представлял. На турнике он выжимался двадцать раз, на брусьях — шестнадцать. Стометровка — тринадцать секунд ровно, как у черепахи. Плавал, нырял. Результаты не засекал. Однако час на воде мог продержаться бы запросто. Это, конечно, козырь, если придется участвовать в десанте.
Одному оказаться в городе под бомбежкой — вот что еще необходимо. О том, чтобы дома не спрятаться в щель, и говорить нечего. Рука у Любаши была тяжелая. И потом она не разбиралась в средствах. И могла ударить его ногой, и кружкой, и палкой… Значит, нужно было под благовидным предлогом улизнуть в город, дождаться тревоги и где-нибудь спрятаться совершенно одному.
Все устроилось само собой. Пока он думал, как ему отпроситься в город, из военкомата сообщили, что в столовой Военторга для детей офицеров выдаются ежедневно обеды. Мать велела ходить за ними Любаше. Но Степка не беспокоился: с такой лентяйкой, как Любаша, всегда можно договориться.
Так и вышло. Дня через два Степка сказал Любаше:
— Что ты — лошадь? Ходишь и ходишь… Путь не близкий. Давай лучше я сбегаю.
У сестренки глаза увлажнились:
— Золотце, а не братик!
В макушку на радостях его поцеловала.
Вдоль Сочинского шоссе уцелело несколько домов. В одном из них открыли столовую. Повариха в несвежем халате плеснула в бидон две поварешки какой-то бурды. И Степка пошел домой. Он решил на первый раз не задерживаться в городе, чтобы Любаша доверяла ему и охотно пользовалась услугами.
Времени было около трех. И сирена лишь на несколько секунд опередила хлопанье зениток. Самолеты шли с моря, оттуда, где висело солнце. Сосчитать машины не удалось, потому что солнце беззаботно прикрывало их своей ладонью. И тогда Степка впервые понял, что оно светит не только для него.
Он как раз пересекал улицу Энгельса и поравнялся с трансформаторной будкой, которая много лет стояла в маленьком скверике напротив кинотеатра «Родина». Вокруг трансформаторной будки росли акации, на металлических, окрашенных в стальной цвет дверях были нарисованы молнии и человеческие черепа и было написано: «Не трогать! Смертельно!»
На углу, через дорогу, соседствовали пивная и хлебный ларек. Окна в пивной были закрыты желтыми деревянными щитами, а возле ларька стояла короткая очередь. Как только завыла сирена, люди разбежались.
Степка не надеялся, что в него может попасть бомба, но боялся осколков от наших же зенитных снарядов. Оглянувшись, он не нашел ничего лучшего, как перебежать через улицу и прильнуть к пивному ларьку, крыша которого карнизом выступала над стенами.
Узкий, изъеденный дождями тротуар коробился, уползал в центр, к телеграфу, и битое стекло, сверкая и переливаясь, лежало на нем, словно Млечный Путь.
К телеграфному столбу была приклеена листовка:
«Каждый камень, вложенный в стройку,
каждый метр вырытой земли —
удар по гитлеровским бандитам!»
Осколки секли воздух. Но Степка не чувствовал опасности до тех пор, пока один из них не чиркнул о стену рядом с ним и не упал возле ног, изломанный, темный, дымящийся. Мальчишка двинулся вдоль стены, прислонился спиной к двери, и она подалась внутрь, потому что была незапертой. Две бочки возвышались перед стойкой. И пивной насос, похожий на пулемет, стоял, прислоненный к узкому шкафчику без двери. В шкафчике висел белый халат с испачканным в черное подолом. Степка поставил бидон с похлебкой на стойку. Качнул первую бочку, вторую. Пустые.
Зенитки стреляли остервенело. Но немцы не бомбили. И в этом было что-то нехорошее. Ему никогда не приходилось слышать, как шипят бомбы. Потому что если бомбы шипят, а не свистят, — это очень плохо. И вот он услышал шип, нестрашный, как обыкновенно шипит у перрона локомотив, выпускающий пар. «Конец!» — решил он. И упал между бочками.
Он никогда не вспоминал да и не смог бы вспомнить, сколько раздалось тогда взрывов; грохот стоял, как у водопада. Потом все вдруг оцепенело в тишине. И он еще долго лежал на земле, а может, и недолго. Может, ему просто так казалось…
В пивной стало светлее: дверь вылетела и в стенах было несколько пробоин с мальчишескую голову.
Поднявшись, Степка увидел, что дом, возле которого находилась пивная, разбит. И пыль еще не осела. И стены выступали словно из тумана.
Может, он вспомнил рассказ одного раненого бойца (они ходили в госпиталь всем классом, и Степка даже пел там «Раскинулось море широко…» — только на другие слова: про Одессу, про Севастополь): в бою солдаты часто прячутся в воронках от бомб или снарядов, потому что попадания в одно и то же место случаются редко. Конечно, он ничего не вспомнил, но, видимо, этим можно объяснить, что подгоняемый страхом мальчишка выбежал из пивной. И, прыгая с камня на камень, с обломка на обломок, кинулся в разрушенный дом. Однако как у него оказался пивной насос, Степка объяснить не мог. Факт остается фактом: он бежал, держа насос как оружие.