— Иноземцев, — сказал майор Журавлев, — фляжку!
Ваня отвинтил пробку, сунул фляжку подполковнику прямо в рот, точно соску грудному младенцу. Подполковник сделал глоток и неудержимо закашлялся.
— Не пошла, проклятая, — сказал Гонцов. — Ваня, проводи товарища подполковника в землянку.
— Да, — согласился Журавлев. — Там теплее. Там можно согреться.
Подполковник хрипло спросил:
— Как вы считаете целесообразным организовать работу? — Он произнес слово «работа», но оно показалось ему чересчур гражданским, и он поправился: — Вернее, операцию?
— Группы в составе пятнадцати человек будут выступать каждые десять минут.
— Они не помешают одна другой?
— Нет. Дело в том, что со стороны противника заросли кустарника гораздо выше, чем с нашей. Для группы десять минут достаточно, чтобы вывести мины и бомбы из склада. Укладывать их на санки они будут прямо под открытым небом.
— Хорошо, — сказал представитель штаба армии. — Все правильно. Я согласен. — Он поднялся. Нерешительно произнес: — Лихорадит… Может, мне действительно пройти на часок в землянку?
— Конечно, — в один голос сказали Журавлев и Гонцов.
Опираясь на плечо Вани, подполковник пошел к землянке.
У рации теперь дежурила Галя. Тамара спала на нарах, свернувшись под шинелью калачиком. Нары майора Журавлева, где вместо матраца лежал толстый покров из хвои, были свободны.
— Царское ложе, — пошутил подполковник и закашлялся.
Ваня уговорил его снять сапоги, накрыл одеялом и шинелью.
В землянке было тепло и даже немножко душновато от коптилки. Радистка Галя, борясь со сном, щурила тяжелые, словно набухшие, веки и монотонно повторяла:
— «Индус!» «Индус!» Я — «Чайка». Как слышите меня? Прием…
Рядом с рацией лежал листок, на котором Галя от руки записала вечернее сообщение Совинформбюро. Ваня Иноземцев взял его и подсел к коптилке.
«В течение 19 сентября наши войска вели ожесточенные бои с противником в районе Сталинграда и в районе Моздока.
На других фронтах существенных изменений не произошло.
В районе Сталинграда продолжались ожесточенные бои. Наши части предприняли ряд контратак, в результате которых очистили от гитлеровцев несколько улиц…»
Слива верил в сны. Они навещали его редко, потому что чаще всего он спал спокойно и крепко, и ночь казалась ему не длиннее минуты, и не было ничего мучительнее, чем подниматься с постели, даже если ею служила охапка опавших листьев. И когда он видел сны, то он гордился ими, словно новой прочитанной книгой, хотя и в довоенные годы читал-то мало, но память у него была цепкая, как держидерево, и он охотно рассказывал сны другим, добавляя «для интереса» кое-что от себя. Сны, в которых чаще всего не сходились концы с концами, требовали особой фантазии. И Слива готовился к их пересказам вдохновенно, как актер к выступлению.
Последний сон не понравился Сливе. Он был каким-то очень законченным. И не то чтобы непохожим на сон, а малость неприятным. И после него остался тоскливый осадок на душе. И рассказывать его сердце не лежало.
Приснилось, что покупал он яблоки в магазине — большие, белые, сочные. Вида необыкновенного. А магазин стоял на горе, засыпанный снегом. И вдруг лавина снега поползла и подхватила магазин, словно ручей спичечную коробку, и Слива увидел, как закачался прилавок и продавщица схватилась за весы. Тогда пришел страх, тоскливый и нудный, похожий на бессильный осенний дождь. Наверное, такой страх испытывает умирающий, сломленный неизлечимой болезнью. Там, во сне, Слива считал, что всякая гора кончается пропастью. И магазин упал в пропасть. Но Слива остался жив. И пошел по дороге. Но потом вспомнил, что забыл на прилавке сетку с яблоками. Он вернулся, нашел сетку. И продавщица переставляла гири, словно ничего и не случилось. Но когда Слива вышел из магазина, дороги больше не было. Кругом лежал снег, поднимаясь высоко-высоко. А Слива стоял внизу, на дне шахты из тяжелого холодного снега.
День заботами, как штыками, сразил дурное настроение, навеянное сном. Но когда поступило приказание строить санки, Слива опять вспомнил медленно движущийся, словно плывущий, снег.
Он, конечно, и виду не подал. И даже стал выяснять, кто и за что угодил в штрафную роту, не любопытства ради, а веселья. Потому что солдату не грех посмеяться над своими невзгодами.
Смерть, сука, боится смеха. Это давно подмечено. А Сливу всю жизнь друзья называли веселым малым. И уж как-то получилось, что и сам Слива считал своей обязанностью дружить с улыбкой. И он наряжался в нее, как клоун. А между тем тоска частенько напрашивалась к нему в гости. Только об этом никто не знал. Догадывалась, наверное, жена. Или ему всего-навсего казалось так, когда она подолгу смотрела на него. А глазами мама с папой наделили ее такими, какие поэты называют бездонными. Во взгляде, подкрепленном молчанием, чувствовались и сила, и мысль. Но он-то, Слива, знал: стоило сероглазой красавице произнести хотя бы слово, становилось ясно, что она пуста, как мячик.
— Слива, — тряхнул за плечо Чугунков, — закемарил?
— Пригрелся, как кот на лежанке, — усмехнулся Слива.
— Вставай. Нужно отправляться.
Они теперь входили в третью группу. И были в ней ведущими, так как знали дорогу.
Майор Журавлев, который минуту назад вернулся оттуда, со склада, напутствовал вполголоса:
— Ребята, в первую очередь вывозите мины, закрепляйте на санках основательно. Скатится — хлопотно будет…
— Понятно, товарищ майор.
Вечерняя духота сменялась прохладой, свежей, но не стылой. И туман в лощине медленно редел.
Слива перелез через бруствер. Комок глины попал к нему в сапог.
— Готов? — Чугунков подал санки: сначала одни, потом другие.
Первые метры они не ползли, а частили на четвереньках. И санки шуршали вслед за ними, словно листья, подгоняемые ветром. Чугунков, Слива и остальные солдаты привязали веревки от санок к поясам, но все равно передвигаться на руках и ногах и буксировать санки, даже пустые, было неудобно. А ползти обратно с тяжелой, будто налитой свинцом бомбой? В прошлый заход Слива еле добрался до позиций своего полка. Так было тяжко!
Когда взлетела ракета, все плюхнулись на землю и замерли. Слива даже глаза закрыл: будь что будет! Ракета горела долго, вначале очень ярко, потом все тусклее и тусклее, как угасающая коптилка. Где-то слева, в километре, застрочил пулемет. Зеленые пули пропунктировали тьму. Это майор Журавлев указывал направление: если группа будет двигаться параллельно трассирующей линии, то как раз наткнется на склад.
Опять заиграла музыка, какое-то танго. Певец лениво растягивал нерусские слова. Пластинка была знакомой, но название ее Слива не помнил. Он просто вслушивался в мелодию, которая плыла верхом, над головой, и на душе становилось спокойно. И шумы, и шорохи, произведенные людьми и санками, больше не пугали. И не было проклятого одиночества — будто ты песчинка под этими дремотными звездами, — а припомнилось, что за твоей спиной свои, что тебя поддержат, прикроют. Уж только ты сам не подкачай.
Дальше двигались по-пластунски. И еще одна ракета настигла их в пути…
Но вот и склад. Старый бункер. Возле ребята — те, что ушли раньше, — закрепляют бомбы на санях… Дверь, уходящая в землю. По ступенькам спускаются без санок. Оставили наверху. Воздух тяжелый, спертый. Пахнет гнилью. Лучи фонариков — непоседы. Прыгают, вертятся…
— Да, — говорит бывший шофер Жора, — дорога, прямо отметим, не шоссейная, но отмахать по рейсу еще придется.
Бомбы и ракетные мины лежали в длинных, узких ящиках, словно в гробах. Чугунков предложил:
— А что, если их прямо в таре транспортировать? Давай?!
— Чушь! — ответил Слива. — Тяжелее, неудобнее: попробуй замаскируй желтые ящики.
Сорвал пломбу, распахнул крышку. Взрывателя, конечно, нет. Но посмотреть на всякий случай не мешает.
— Помоги, — попросил Слива.
Они с Чугунковым осторожно подняли мину с деревянного ложа.