Они побежали вниз по улице, если можно назвать улицей узкую и длинную полоску земли, протянувшуюся по хребту горы между рядами крашеных деревянных домиков. Пространство без мостовой, без тротуаров. Для пешеходов и для дождя, больше для дождя. Потому что люди ходили там, прижимаясь к заборам, а машины вообще не могли ездить, только дождь куражился, как подвыпивший гуляка, оставляя после себя изломанные трещины — канавы с желтой глиной на дне.
Степка до войны и не подозревал, что такая же глина, цвета яичного желтка, есть у них в саду. Но когда стали копать щель, выяснилось: слой черной земли — не шире ладони, а под ним глина — слежавшаяся, твердая, будто макуха, которую они теперь часто грызли вместо хлеба.
Долбить глину приходилось тяжелым поржавевшим ломом. И женщины отдыхали после трех-четырех ударов. И разглядывали свои ладони, на которых появлялись водянистые волдыри. А ладони, у них были нежными. Такая штука, как лом, рассчитана на мужские руки, на мужские плечи. И Степке было чудно видеть работу женщин. Чудно, как если бы вдруг его мать и сестра Любаша закурили трубку.
Чтобы сократить путь, Степка повел Ванду напрямик, через вокзал.
У перрона стоял санитарный поезд. Из вагонов выносили раненых. Белели бинты. И раненые виновато стонали, потому что на носилках их несли совсем молодые девушки.
Ванда сжала руку Степана. Но не плакала. И ничего не говорила.
По деревянному грязному мосту они перешли речку Туапсинку.
Море было спокойным и солнечным. У берега, невдалеке от устья, лежал тральщик. Он лежал на боку, точно большая диковинная рыба. И ржавчина чешуей желтела на его обшивке. Темная, зияющая пробоиной корма возвышалась над водой. Брус с четырьмя листами обшивки, загнутый, словно ковш, выступал из воды, образуя крошечную бухту. Море в этой бухте казалось куском стекла, мутного, с радужными разводами от мазута, который сбрасывал в речку нефтеперегонный завод.
Степка помнил другое море. Помнил гальку. И людей, довольных, загорелых людей. С вышки спасательной станции выглядывал длинный черный репродуктор, похожий на трубу граммофона. Дежурный, в полотняной бескозырке, с татуировкой на груди, животе и даже икрах, крутил пластинки. А внизу, у белой цистерны, продавали холодный морс. Рядом стояли весы, такие же белые, как цистерна; и на них можно было взвеситься, заплатив пятак старушке в чистом халате.
Ванда смотрела на море молча. Не выпускала Степкиной руки. И ладонь у нее была жаркая-жаркая…
Наконец она сказала:
— Мне сейчас кажется, что мы с тобой маленькие, как муравьи.
Степке не понравилось это сравнение. Он хотел возразить. Но глаза у девочки были такие счастливые, такие восхищенные, что Степка промолчал.
После Георгиевского все в доме выглядело особенно милым. И Степка как-то по-новому увидел, какая у них большая и светлая комната и как здорово, что розы цветут у самых окон, а глициния вьется по крыше.
Ванда повела Степку в дальний конец сада. Там был сложен шалаш из полыни.
Пахучая раскидистая полынь жила во дворе за домом, возле низкого забора, который наклонился и ронял тень на клубнику Красинина. И клубника вырастала у забора бледная, словно белый тутовник. Красинин ворчал, и латал забор ржавой проволокой, и ставил корявые подпорки из молодого дубка. Дубок мужал на горе, там, на самом хребте, невысокий дубок с твердыми листьями, с одной стороны гладко-зелеными, с другой — матово-бледными, точно припудренными. Красинин обрывал листья и в мешке носил домой, складывал на чердаке. К зиме его чердак всегда был набит листьями, не пожелтевшими, а просто сухими. И козы Красинина (у него было три козы, не считая козлят) в дождь и слякоть, когда пастух не гонял стадо, жевали эти листья. А дед лазил на чердак по аккуратной, обструганной лестнице и выносил оттуда охапки листьев, которые так пахли лесом, что было слышно даже на соседнем дворе.
И вот этот Красинин сердился и поругивал лентяев Мартынюков за то, что они не «изничтожают» полынь у забора. И презирал за бесхозяйственность.
Родители Степана и в самом деле мало заботились о саде. Весной отец или мать окапывали фруктовые деревья и белили стволы известью. Так поступали все, и это было очень красиво. И деревья в садах казались подарками, завернутыми в чистую бумагу.
За день до отъезда в Георгиевское Степка с Вандой выдернули полынь. И хотя клубничный сезон давно минул и тень не раздражала Красинина, им почему-то взбрело на ум, что нужно избавиться от полыни. И они ее «разбомбили» — выли, подражая звуку падающих бомб, размахивали руками, кричали: «Трах-трах!» Хватали полынь за стебли, выдирали с корнями, разбрасывали в разные стороны.
Степка удивился, когда узнал, что из этой самой полыни Ванда и Витька сложили шалаш.
— Тебе помогал Витька? — не поверил он.
— Мы помирились. Он еще маленький и немножко глупый…
В шалаше стоял табурет, покрытый газетой, на газете лежали груши, яблоки, айва. У табурета — две низкие скамеечки. Видимо, Витька позаимствовал их у деда, скорее всего без разрешения.
— Какие здесь новости? — Степка сел на скамейку.
И Ванда села, потому что стоять в шалаше можно было лишь согнувшись. Ему было приятно смотреть на Ванду. Она сказала:
— Кушай фрукты.
Он взял айву. Повторил:
— Что нового?
— Пан Кочан бомбы разряжает. Его теперь возят от бомбы к бомбе на автомашине. Пешком он не успевает.
— Вот это да! — восхитился Степан.
— Я же сразу сказала, что пан Кочан — герой. Пани Кочаниха им очень гордится.
— Ты всегда говоришь правильно.
— Может, получается случайно?
— Может… Я вспомнил: деду Кочану сказала про бомбу ты.
— Кажется, я.
— Не «кажется», а точно.
Штаб противовоздушной обороны не всегда успевал вовремя объявить тревогу. И однажды Степан и Ванда, гуляя возле дома, вдруг услышали свист бомбы, потом увидели бомбу и двухмоторный самолет, летевший над ней. Это было настолько неожиданно, что ребята не успели испугаться и следили за бомбой, как могли следить за коршуном или бумажным змеем. Бомба скрылась за деревьями. И, судя по всему, должна была врезаться в соседнюю гору, в чей-то дом или сад. Однако взрыва не последовало.
Вскоре очнулись зенитки. Снаряды не оставляли в небе воронок. Они рябили его отметинами, белыми и круглыми, как парашюты. Только парашюты эти не опускались на землю. Они расползались, роняя осколки.
Когда налет кончился, Ванда сказала Степану:
— Та, первая, бомба не взорвалась.
— Ты думаешь?
— Думаю.
Он скоро забыл об этом разговоре. Но часа через два она напомнила:
— Может, поищем ее?
— Бомба — не мячик, — по-стариковски рассудительно сказал Степка.
— Ну и что? Трусишь?
— Сказанула! — возмутился Степка.
Невзорвавшуюся бомбу нашли на соседней улице. Вернее, в двух метрах от улицы. Она зарылась в землю между почерневшей огуречной ботвой заброшенного огорода. Зарылась настолько, насколько позволил тонкий слой скудной серой земли. И темное ее тело лежало на грядке, как недозрелая тыква.
Смотреть на нее было любопытно и страшно. Страшно до мурашек на спине. Но еще страшней было то, что улица вытянулась совершенно пустынная. Ни души…
— Пойдем, — сказал Степка. — Эта бомба замедленного действия. — Он уже слышал, что бывают такие бомбы.
Ванда покачала головой:
— Надо сказать про бомбу.
— Кому? Деревьям?..
Ванда не двигалась. Была ли она смелой девочкой или только упрямой, Степка еще не знал.
И тут они увидели деда Кочана.
Дед Кочан вовсе не был похож на деда, а скорее на подростка, если, конечно, смотреть издалека. Он поднимался в гору широкими шагами, слегка сутулясь. И руки его, длинные, как у обезьяны, почти касались земли.
Жил он со старухой по правой стороне улицы, на три дома выше Мартынюков. В их саду росли огромные деревья дикой черешни. Такие огромные и плодоносные, что бабка Кочаниха разрешала лазить на них всем мальчишкам и девчонкам с улицы. И сама почти ежедневно таскала черешню-дичок ведрами на базар. И все равно черные и сладкие плоды оставались на ветках до поздней осени. К сожалению, они висели очень высоко, у самой макушки. Птицы были проворнее ребят и лакомились ими даже тогда, когда золу от сожженных листьев уже развеял по двору ветер.