И еще две улицы выходили на площадь — узкие, без единого фонаря, они вели вверх по склону холма, прочь от моря. В их теплой темноте угадывались дома со ставнями, мальвы и подсолнухи за калитками, аккуратные грядки небольших огородов. Чей-то сонный покой, чья-то замкнутость прятались там, они наводили на мысли о скуке, хотя и таили в себе каплю горечи.
Я еще раз оглядел площадь — света не было ни в одном из окон, но они как будто рассматривали меня с ответным любопытством. Оно вовсе не раздражало: просто люди уснули в своих кроватях, и дома сейчас сами себе хозяева, вот и глядят, на что вздумается.
Ветер шелохнул воздух и принес запах моря, шум прибоя усилился. Я шагнул, и тени, что лежали у ног спокойно, всполошились и потянулись вперед. Понемногу они бледнели и пропали совсем, когда я вступил на улицу, залитую голубоватым светом.
Идти по ней было легко, как во сне. Глянцевитый асфальт сам уплывал из-под ног назад, а спереди с каждым шагом подступали все ближе ритмичные вздохи моря. Столбы с фонарями, изогнутые знаками вопроса, склонялись к середине улицы, образуя арки, придававшие пустынной дороге некоторую торжественность.
Под шестой или пятой аркой, словно ожидая меня, сидел черный кот, как мне показалось, тот же, которого я выжил с площади. Но теперь он был не один, а в обществе белой пушистой кошки. Дождавшись моего приближения, они поднялись и пошли впереди бок о бок, неторопливо и важно, держась середины улицы. Их пышные хвосты, поднятые кверху, плавно, как опахала, покачивались из стороны в сторону.
Это зрелище было потешным и похожим на сказку. Я попал, вероятно, в кошачью страну, и послы кошачьего президента ведут меня к нему во дворец.
Мы шли мимо спящих дворов, к ним вели переброшенные через канавы узкие мостики. Дальше следовали кусты, за кустами заборы, неизбежные акация, туя, и лишь где-то на заднем плане сонно мерцали опрятные беленые домики.
Всюду шныряли кошки. Они парами сидели под мостиками, затевали возню в кустах, устраивали драки на черепичных крышах, носились стаями вдоль заборов. Мои провожатые, словно сознавая ответственность своей миссии, на затеи прочих кошек внимания не обращали.
Незаметно мы добрались до конца аркады. Последняя арка была выходом в черную пустоту; не доходя до нее, посланцы кошачьего президента вытянули хвосты, махнули через канаву и исчезли в дыре под забором.
Я же пошел прямо. Темнота облепила меня густой черной краской. Шагов через тридцать оборвался асфальт. Я ступил с него вниз на что-то, неясно серевшее, но не рассчитал высоты и едва устоял на ногах; коснувшись нечаянно рукою земли, я почувствовал прохладную влажность песка.
Море было совсем рядом, его голос звучал в полную силу. Тяжелые медленные удары и поглощающее их шипение волн, приглушенные стоны, едва различимые голоса и обрывки далекой чудесной музыки — все это, вместе с запахом водорослей, бескрайней воды и ветра, сливалось в единое острое чувство близости моря. Оно дарило освобождение, целебное и мучительное, заставляло память напряженно искать что-то очень нужное, давно забытое и потерянное, будило жгучую, непереносимую тоску по яркости жизни, по свежести и красоте ощущений, изначально даваемых каждому человеку и потом незаметно и страшно его покидающих.
Глаза привыкали к мраку, и наверху одна за другой проступали звезды. Я пытался вглядеться вперед, в шумящую тьму, туда, где с рассветом должен обозначиться горизонт. Клочковатая мгла играла рваными белесыми нитями, от их назойливой неуловимости становилось не по себе. Но постепенно в их пляске возникал свой порядок, они вытягивались и выстраивались рядами. Потом они приближались, приносили плеск и шуршание и где-то совсем близко размазывались серыми пятнами, обращаясь опять в темноту.
Я шагнул им навстречу, к невидимой той черте, о которую разбивались волны, и, присев, погрузил ладони в воду. Волна отхлынула, оставив на руках песок и шипящую пену, их тотчас же смыла другая волна и оставила новый песок и новую пену. Ласковость набегающей воды холодила руки, от нее исходил покой, словно она растворяла щемящее чувство беспредельности ночи.
Слева вдали, где рождались и пронизывали темноту серыми нитями все новые гребни волн, мигал огонь маяка. Короткие вспышки разделялись долгими паузами, и казалось, далекое это мигание, безнадежный упрямый призыв, имеет особую власть успокаивать, власть примирять с одиночеством.
Хорошо уже различая предметы, я нашел без труда дорогу, идущую к маяку. Глинистая, в ухабах и рытвинах, она иногда отдалялась от моря, иногда же волны докатывались до самой обочины.
Здесь был край города. Миновав несколько дворов, дорога вывела на пустырь. Временами мне удавалось разглядеть невысокие холмики, обломки камней, заросшие кустами остатки строений; от почвы поднимался жирный запах поглощаемых землей остатков брошенного жилья, и я невольно ускорил шаги.
Дорога выбралась в степь и подалась ближе к морю, развалины кончились. Но впереди виднелось еще что-то белое, не то остаток стены, не то небольшая постройка.
Непонятный этот предмет помещался в отдалении от дороги, от него возникало ощущение нелепости, которое по мере приближения усиливалось. Оно-то и побудило меня свернуть с дороги и направиться к белеющему уже близко пятну — форма его прояснялась, становилась все жестче, приближаясь к очертаниям пирамиды.
Я подошел вплотную — предмет оказался не только диковинным, но, пожалуй, и невероятным. На ступенчатом постаменте белого камня, чуть выше моего роста, на массивной плите из мрамора или, может, известняка, покоилось что-то темное. Насколько угадывалась его форма, это было изваяние животного, оно еле заметно мерцало, отражая полировкой слабый свет звездного неба. Я обошел постамент кругом, пока не нашел точку, откуда мог разглядеть силуэт фигуры, — какой-то большой зверь спокойно лежал, вытянув, словно сфинкс, передние лапы. Контур был странен — изящен и почти раздражающе текуч — то ли пантера, то ли гигантская кошка.
Слово «сфинкс» появилось в мыслях само собой, и теперь от него невозможно было избавиться: в очертаниях головы я видел нечто неуловимое, но достоверно человеческое. Лица видно не было, оно пряталось в сплошной черноте, и все же на его месте мерещилось, словно плавало в воздухе, ускользающее от взгляда, сотканное из ночного тумана, задумчивое лицо сфинкса, безучастно глядящее вдаль женское лицо.
Не в силах сдержать любопытства, я зажег спичку. Ее слабый огонь выхватил из темноты голову изваяния — она была изуродована ударами, верхняя часть отбита, лицо покрыто выбоинами. Голова как будто была кошачья, но впечатление присутствия человеческих черт не проходило.
Когда догорела спичка, я почувствовал, что есть в этом месте какая-то жуть, словно умные и недобрые глаза ощупывали меня взглядом. Жути не было в самом сфинксе и в белизне тесаных плит тоже; и все-таки она тут скрывалась — скорее всего, в широких черных щелях меж камней постамента.
На меня навалилась усталость, и задерживаться здесь не хотелось, — как можно скорее я пошел прочь.
Когда я добрался до гостиницы, небо уже посветлело. Дверь была отперта, и кто-то внес мой чемодан внутрь; за стойкой сидела женщина с озабоченным усталым лицом. Она изучила мой паспорт и долго писала в конторских книгах, а я терпеливо ждал, опасаясь неосторожным движением спугнуть ее и вызвать задержку, и потом, когда она шла показать мне номер, старался не отставать от нее ни на шаг.
Проснулся я от шума прибоя, он становился все громче, будил неотвязно и неумолимо. Волны его, красноватые и горячие, набегали из темноты, обдавали жаром и рассыпались клубами искр, которые медленно гасли и оседали на землю. Судорожным усилием я скинул одеяло, сел и открыл глаза.
Никакого прибоя не было, а было лишь нестерпимо душно и жарко. Сквозь занавеску пробивалось солнце, лучи его падали на пол почти отвесно. С улицы доносились приглушенные голоса. Я добрался до окна и открыл его — тогда-то и хлынул в комнату настоящий зной, будто он давно поджидал, когда же его наконец сюда впустят. Оставалось одно спасение: душ.