И не видно было просвета. Покрутились пять лет, и решил он в Сибирь податься, на заработки. Лучше два года потерять, чем всю жизнь перебиваться, детей ущербными растить… Звягин лежал, смотрел, как играют блики огня на стене палатки, и представлял, как светятся в темноте зимнего вечера окна его дома, свет ложится на сугробы в саду, ветер прерывистыми струйками гонит снег через дорогу, посвистывает в голых ветках яблонь, а в доме жарко, горит свет, Валя после ужина моет посуду, в фартуке, со стянутыми резинкой на затылке волосами, они толстым хвостом ложатся на спину… А дети, что делают дети? Света, должно, ждет, когда покажут «Спокойной ночи, малыши!», и Юрка с ней у телевизора, если уроки сделал, и Валя не усадила его за книги. Как они тебя чувствуют? Не больны ли? Что их заботит? Что радует? Света за этот год подросла, забывать теперь его стала, исчезни он навсегда, должно, и не вспомнит: три годика ей было, когда он уезжал, теперь четыре. Правильно ли он сделал, что уехал? Может быть, все–таки взять отпуск, слетать, посмотреть, как живут, побыть с ними месяц? Отпуска здесь большие… Эх–хе–хе!… Нет, потерпеть надо, меньше года осталось… Звягин лежал, думал о своей семье, слушал песни ребят под ровное постукивание дизеля, которое хорошо было слышно в палатке.
Павлушин тоже прислушивался к веселью в женском уголке, но не решался идти туда. Он старался не попадаться на глаза Анюте после того разговора, когда он брякнул о жене Владика. С Матцевым тоже с тех пор даже словом не перекинулся. Оба они валили деревья, только в разных концах просеки. Андрей представлял, как сидят теперь рядышком Владик с Анютой. Матцев поет, а Анюта думает, что поет он для нее, только для нее одной.
Топор Андрей насадил на ручку утром, перед работой, и отдал Наде, говоря:
— Попробуй–ка этим! Может, полегче будет! Если не понравится, возьмешь прежний…
35
Язва не отпускала Ломакина, а, наоборот, с каждым днем грызла, точила все злей. Уходила боль только после еды на час, на два, потом снова напоминала о себе. Борис Иванович чаще стал хмуриться, невесело глядели его глаза из–под длинных, седоватых, похожих на усы бровей. Ходил он ссутулясь, втянув живот, и все сильнее напоминал обиженного медведя. Основное время бригадир проводил среди обрубщиков сучьев, помогал Гончарову пикировать бревна к трелевщику, которые тот отвозил плотникам.
Бригада вела рубку просеки споро, неумолчно урчали пилы в руках Матцева и Павлушина, оба они лишь изредка уступали пилы другим, перекликались топоры, но продвигалась вперед бригада пока медленно. Деревья густо росли в этом месте и были довольно толстыми. По карте в километре от озера начиналось редколесье. Ломакин ходил проверял — так ли это? Карта не врала. Но насколько далеко тянется редколесье, он не знал. Лесорубы должны были дойти до болота к маю, пока мороз не отпустил, а то грянет весенняя распутица и отсыпку земляного полотна трудно будет вести. Ломакин прикидывал, что, если зима будет мягкая, без частых вьюг, бригада спокойно дойдет до болота к весне. Борис Иванович не подозревал, что все его расчеты полетят к чертям, не догадывался, что ему не придется довести просеку до конца, не знал, что через неделю начальник управления Николай Николаевич Никонов вызовет к себе начальника поезда Романычева вместе с начальником механизированной колонны, который будет делать отсыпку земполотна на этом участке, и все пойдет по–иному.
Федор Алексеевич Романычев вошел в приемную начальника управления строительства железной дороги, кивнул секретарше, как старой знакомой, и вопросительно указал большим пальцем на дверь кабинета.
— Занят пока. Погодите… — дружелюбно ответила секретарша, спокойная и обычно неразговорчивая девушка. — Раздевайтесь!
Федор Алексеевич стал не спеша снимать полушубок, шарф. Распахнулась дверь кабинета, выскочила, улыбаясь, молодая женщина в вельветовых джинсах с какой–то бумагой в руке и прошумела листом мимо Романычева, часто стуча каблуками по паркету.
— Ух ты, быстрая какая! — засмеялся ей вслед Федор Алексеевич.
Секретарша клацнула клавишей переговорного устройства и сказала:
— Николай Николаевич, Романычев…
— Минутку! — услышал Федор Алексеевич из аппарата.
Ответив секретарше, Николай Николаевич взглянул на телефон, смотрел некоторое время на него, тихонько поднял трубку, услышал протяжный гудок и бросил назад на рычаги. Никонов усмехнулся над собой, снял снова трубку и начал быстро набирать хорошо знакомый служебный номер Ирины, сестры жены. Жена умерла четыре года назад.
Ирина, можно сказать, воспитывала сына Николая Николаевича, в два года оставшегося без матери. Сейчас ему было шесть лет, и он звал мамой Ирину.
Николай Николаевич женился поздно, было ему тогда под сорок. Жену взял на тринадцать лет моложе, а через пять лет она умерла. Сестра ее, Ирина, как раз в то время разводилась с мужем и, чтоб забыться, все свободное время возилась с двухлетним Ромкой, своих детей у нее не было. Когда Никонов задерживался на работе, Ирина забирала мальчика из детского сада, кормила, укладывала спать, ставила кофе и дожидалась Никонова. Они неторопливо пили кофе, разговаривали. Ирина обычно рассказывала, как у нее прошел день, работала она инженером в техотделе завода и, в общем–то, мало происшествий было в ее жизни, но то ли Ирина умела хорошо рассказывать о будничных делах, то ли после дневной суеты приятно было просто сидеть, слушать голос молодой женщины. Николай Николаевич всегда с удовольствием поддерживал разговор, изредка спрашивал о ком–нибудь из сотрудников Ирины. Их он давно уже знал заочно. Посидев часов до одиннадцати, Ирина поднималась, говоря:
— Пора, пора! Засиделась опять!
— Ты и здесь ночевать можешь. Места много! Хоть в той комнате, хоть в этой! — как бы равнодушно говорил Николай Николаевич.
— Нет, нет! Тут недалеко… Десять минут… — отказывалась Ирина.
Николай Николаевич провожал ее до автобусной остановки. По дороге они молчали. И молчание это было неловким.
В последний месяц Никонов особенно часто стал задерживаться на работе, но задерживался не надолго.
Не успевала Ирина покормить Ромку, как появлялся он, извиняясь, что опять побеспокоил ее. Ирина почти всегда сразу намеревалась уйти, но Ромка не пускал ее, и она шутила, мол, придется кормить вас, мужики, а то с голоду пропадете.
А молчание по дороге к автобусной остановке становилось все тягостней.
Услышав в трубке голос Ирины, Николай Николаевич все же спросил, чувствуя нервный холодок в груди:
— Ирина?
— Да…
Никонов молчал, не зная, как заговорить. Ирина тоже молчала, потом спросила:
— Ромку взять нужно? Да, Николай Николаевич?
— Да–да! — быстро выдохнул он. — Опять, черт, придется задержаться…
— Вы не беспокойтесь! — заверила его Ирина. — Я заберу…
И опять наступило молчание.
— Ну… до вечера… — сказала Ирина.
— Погоди! — вскрикнул Никонов. — Ирина! — быстро заговорил он. — Я с тобой поговорить хотел, вечером… Ну да, ладно… Я сейчас… Я давно… Понимаешь, Ромка давно тебя мамой зовет… Ну понимаешь… будь мамой… не уходи от нас вечером! Оставайся навсегда! Понимаешь, навсегда!
Из трубки бил в ухо шорох, потрескивание. Николаю Николаевичу показалось, что сейчас он услышит частые гудки, он испугался и почти закричал:
— Ты возьмешь Ромку? Ты возьмешь, Ирина?
— Я возьму, возьму! — быстро ответила она. — До вечера!
И положила трубку.
Никонов посидел мгновение, поднялся и подошел к окну, сжимая ладонью левую сторону груди под пиджаком, старался унять колотящееся сердце. «Как глупо! — с горечью и стыдом вспоминал он разговор с Ириной. — Будь мамой! Не мог по–человечески сказать, старый черт! Седина в голову, а бес в бороду… А почему бес в бороду? Может, еще куда? А черт с ним, с бесом!..»