Понятно, что кокетничал, пытаясь разжалобить. Но талантливо ведь.
А талант следовало поощрять.
Гульшат подумала и прикрыла на секунду дверь, чтобы скинуть цепочку. Котенок заорал уже вполне в голос, хорошо поставленный. Гульшат чуть не усмехнулась, распахнула дверь – вскочивший было гость замолчал и присел, – и предложила:
– Ну входи.
Кот сидел, внимательно рассматривая Гульшат. Входить он не собирался.
– А чего орал тогда? – спросила Гульшат.
Кот беззвучно зевнул.
Гульшат сделала вид, что закрывает дверь. Кот настороженно приподнялся и разверз пасть.
– Ну давай, давай, – пригласила Гульшат, снова распахивая всё настежь.
Кот сел.
Гульшат вздохнула и побрела на кухню. Кажется, в холодильнике оставалось молоко.
Молока все-таки не было. Был пакет непросроченного катыка – Айгуль за этим следила строго. Гульшат рассудила, что если коты любят молоко, то кисломолочные продукты должны как минимум терпеть, и принялась искать подходящую плошку, чтобы разогреть катык и подманить им животное. А то заболеет, орать не сможет – из профессии погонят.
Тут Гульшат вздрогнула и чуть не выронила посуду, потому что животное уже терлось о ее ногу. На звон и бряканье прискакало, не иначе.
– Вот ты жук, – укоризненно сказала она, убрала ногу, но котофей описывал восьмерки вокруг с такой скоростью, что голова закружилась от ряби. Гульшат вздохнула, выдавила полпакета в плошку, осторожно перемещаясь и бормоча «Ну погоди, не ори», поставила катык в микроволновку и полминуты морщилась под гуденье печки и отчаянные вопли вымогателя, который уже примеривался когтями к махровым носкам. Гульшат стало смешно, впервые за последний месяц, и тут же стыдно – нашла когда смеяться.
Она буркнула:
– Жри, бандит.
Стукнула плошкой об пол. И тут же кто-то сказал по-татарски:
– Мыраубай, ты где?
Вкрадчиво сказал, но внятно. Рядом.
Дверь не закрыла, дура, подумала Гульшат, чего-то сильно испугавшись. Аж руки затряслись. Кот, не отвлекаясь, лакал катык – громко, как собака.
– Мыраубай, – донеслось снова, уже громче.
Неужели в квартиру зашел, подумала Гульшат замороженно, нашаривая что-нибудь тяжелое. Нашарилась совершенно нетяжелая стальная кастрюлька, в которой Айгуль вчера делала кашу. Должны были еще ножи рядышком стоять, но Айгуль их, видать, спрятала зачем-то.
Гульшат одеревенелой ногой подпихнула кота в бок, чтобы он сам вышел на голос и все незваные гости убрались подальше. Кошак, даже не подняв головы, перешел на другую сторону миски.
– Мыраубай, иди сюда, – снова позвал голос от двери.
Он, кажется, не приближался. И звучал не слишком страшно. К тому же Гульшат с трудом представляла себе маньяка или насильника, подзывающего кошку на татарском языке. Вот пенсионера, колхозника или, например, библиотекаря – запросто.
Она прерывисто вздохнула и, не выпуская кастрюльки, решительно вышла в прихожую. Там никого не было. Зато с лестничной площадки донеслось:
– Песи-песи-песи.
Акустика играет, с облегчением поняла Гульшат и сказала на смеси русского и татарского:
– Это ваш кот, наверное, ко мне забежал. Вы заходите, пожалуйста.
– Извините, ради бога, вот вас беспокою, – сказал дяденька по-русски, вдвигаясь мелким шарканьем.
По-русски он говорил с заметным акцентом и выглядел в самом деле крайне безобидно: зализанные пегие волосы, круглый нос с мелким синим узором, темные дряблые щечки в стороны, одет как клоун – в клетчатую безразмерную фланельку, разношенные трикошки, заправленные в темные носки, и слишком мелкие фетровые тапки.
Типичный, в общем, пенсионер, хотя по возрасту еще не подходил – вряд ли старше пятидесяти. Но, может, инвалид, например, по зрению – очень уж беспомощно он щурил глаза, которые не вмещались за толстенными стеклами.
Дяденька робко улыбнулся Гульшат, ненадолго став старее и симпатичней – морщины брызнули к вискам и ушам, – потупился и позвал:
– Мыраубай, бандит такой, иди быстро уже!
По-русски позвал, из вежливости. Произношение Гульшат его не впечатлило. Гульшат стало обидно, и она громко велела по-татарски:
– Мураубай, быстро к хозяину иди.
На кухне слабо заскрежетало: кот возил миску по полу. Хозяин немножко подождал со склоненной головой и пожаловался:
– Не слушается. Маленький еще, глупый совсем.
Гульшат кивнула, сдерживаясь. Опять накатило. Она кивнула в ответ на робкие жесты дяденьки и отвернулась, не слушая, как он дошаркивает до кухни и как там вдруг что-то громыхает и взревывает. Она полагала, что дедочку придется выковыривать придурочного питомца из катыка минут пять, так что будет время и прореветься, и утереться. И сильно вздрогнула, услышав за плечом:
– Дочка, что случилось?
Гульшат умом еще выбирала между «Какая вам разница» и «Какая я тебе дочка», а все вокруг ума уже выло, рыдало и тряслось, уткнувшись носом в фланелевую подмышку и немного – в тонкие ерзающие ребра под пушистой шерстью. Слово «дочка» переломило смеситель – хлынуло сильно и сразу. Фланелевая подмышка пахла не потом и не старческими болезнями, а лавандовой добавкой к стиральному порошку, вокруг стало тепло и покойно, и по этому покою удобно лились слезы-сопли вперемешку со словами. Гульшат рассказала все: и про маму, которая умерла, и про папку, который ее убил, говорят, и девицу эту с завода почти убил, говорят, которая его любовницей была, говорят, как будто у папки могла быть любовница. И про то, что бред это полный, никто не верит, и Гульшат первая – а против сказать ничего невозможно, ни ей, ни Айгуль, ни следакам этим чокнутым, которые ходят, и ходят, и ходят, и спрашивают. А мамы нет. А папка в тюрьме. И смысла нет никакого ни в чем.
Она долго так ревела, ныла и хлюпала, как ведро, оставленное под ливнем на ветру. Опроставшись, словно ведро как раз, обнаружила, что сидит на кухне, почему-то уже в махровом халате поверх домашнего костюма, и прихлебывает из кружки крепкий сладкий чай с лимоном. А дяденька сидит напротив, подталкивая к Гульшат тарелку с печеньями и не обращая внимания на котенка, атакующего носом и когтями то левое, то правое его плечо. А Гульшат рассказывает и рассказывает, сморкаясь в очередную салфетку.
Про то, как все всегда было хорошо, даже когда завод почти вставал, а папу начинали таскать то в прокуратуру, то в администрацию, то по каким-то судам, и он был белый и молчаливый, но все равно нежный с ними и с мамой – и однажды даже сказал ей: «Я живу, пока ты жива». Про то, как осенью что-то поменялось, незаметно: вроде все хорошо, а глаза отводишь – и со всех сторон шепот: у Неушева проблемы и любовница, Неушева вразнос пошла, на заводе бардак. Но ведь не было никакой любовницы, и разноса никакого не было, и завод новых людей принимал, зарплату поднимал и производство увеличивал. Гульшат, правда, тогда на все это не обращала внимания, это ей Айгуль рассказала – она всегда была старшей-умной-серьезной. Тогда Гульшат взяла папу с мамой за шкирятник и строго допросила: вы что, старые, с ума спрыгнули на старости-то? А старые посмеялись и велели дочке глупости не слушать, а заканчивать универ да поскорее замуж выходить.
И Айгуль тоже, говорит, посмеялась.
А через неделю случилось. Ну что-что случилось…
Гульшат снова сорвалась в безнадежно долгое рыдание, но нет – выскочила быстро, и так же размеренно, хоть и сипло продолжила.
Да какой секрет, весь город знает. Всех на загородной базе в Боровицком нашли. Маму м… м… мама, мамочка, и девка эта из отдела кадров, которая никто и ни при чем, мы про нее не слышали ни разу – врут все, и она почти мертвая. А папа без сознания, с ружьем, и пьяный, говорят, в дупель. А он и не пил почти. Ну как почти, выпивал, но чтобы допьяна – не было такого. Я всем говорила, пять раз, и следователю этому, который приходил, вопросы идиотские задавал – про завещание, про аудитора какого-то, но в особенности про девку эту. Как же, говорит, вы не слышали про связь отца с Большаковой, если все остальные слышали – и смотрит, главное, как на врага, как будто я вру тут ему. А я не вру, не вру, это все остальные врут, с ума сошли, какая Большакова, папа сроду бы…