Через пару дней после перехода Первой французской армии через Ардешские горы части Американской армии поднимаются по шоссе 82, пересекающему нашу деревню в направлении к перевалу Республики и Сент-Этьену, и останавливаются. «Джи-эм-си»[39], джипы и танки, грохочущие гусеницами, выстраиваются в центре вдоль площади Жанны д’Арк и Почтамта, над которым мы обитаем. В этом месте шоссе сильно разбомбили, машины кренятся к тротуару, к нам; население бурно приветствует их на местном диалекте; раздавая шоколадки и жвачку, солдаты поднимают нас на танки: в ту эпоху всемирного европейского господства Америка ассоциируется для нас с Христофором Колумбом, индейцами, чернокожими рабами и вот теперь с танком. Не нация, а библейская целина: наши детские глаза смотрят на мир с точки зрения франко-английской империи, всемирной даже во время войны. В своих вечерних молитвах наша мать упоминает, помимо народов Империи, еще и жителей Китая, сваливая в кучу националистов и коммунистов, присоединяющихся к западным силам со своими массовыми невзгодами.
*
Через пару дней, решив съездить в разведку на другой берег Роны, в семейный дом, где живет наш дед по материнской линии, прежде чем вернуться на зиму в свою квартиру в Нейи, наш отец, впервые после вторжения в «свободную зону», частично оккупированную Италией, на пару часов прерывает работу: он везет меня в своем зеленом кабриолете «фиат», купленном по случаю до войны: бежевый чехол сложен сзади. Это моя первая сознательная поездка, я сижу рядом с ним, спереди. Почти все время он прижимает меня к себе. У него мало бензина.
Из рассказов нашей матери я уже год как знаю, что народ этой Империи, римляне, жили в нашем районе, что они его создали, а в долине Роны и Вьенне встречаются остатки их сооружений: я вижу их в своих снах, в своих кошмарах. Порой внезапно просыпаюсь - от шагов легионеров, звуков побоища? -и кричу:
- Мама, мама, римляне!
Я так спешу увидеть эти развалины, что очень много разговариваю, и на крутых поворотах маллевальских ущелий меня укачивает. Наш отец останавливает кабриолет перед «Большим поворотом» в форме шпильки для волос и отводит меня к ручью, там меня рвет, а отец опрыскивает мне лицо туалетной водой. Едва я перевожу дух, он спускается кратчайшим путем к подножию «шпильки», где оставляет меня, затем поднимается пешком к кабриолету и доезжает до того места, где жду его я, уже представляя себе гибель, похищение и даже землетрясение, явление Господа, забирающего меня к себе.
Отец избавляется на пару часов от своих пациентов, Франция освобождается, на дне ущелья уже видна великая река, все еще бурная, желто-голубая, пока я дышу бок о бок с ним, он напевает.
Я впервые вижу большую реку. В тени платанов мы поднимаемся по правому берегу Роны до Сент-Колом-ба, вдоль уже краснеющих больших виноградников.
Перед Вьенной я ищу развалины, которые представляю выше и внушительнее «французских» строений. Мы пьем шоколад в кафе-мороженом на углу набережной. Отправляемся из центра, где отец дважды объезжает вокруг Храма Августа и Ливии, почерневшего от промышленных выбросов. В городе мы минуем античный амфитеатр, и отец говорит, что мы еще вернемся сюда с матерью, которая расскажет все лучше, чем он. Я мельком замечаю двухтысячелетние каменные глыбы и представляю вереницы христиан, брошенных на съедение зверям, но мы, дети, еще слишком малого роста и не способны вообразить то, чего не видим воочию; мы не заполняем это скрытое пространство строениями, этажами, а заселяем их живыми сценами. Пространство пока не разворачивается, и на природе ребенок, видя горизонт, воображает, скорее, метафизические границы, нежели неровности почвы. Ребенок представляет изнанку вещей, пустоту, где они покоятся, а не их полноту во всех деталях.
Еще выше начинается равнина между Вьенной и Бургуэном, по которой бежит идеально прямая дорога с единственным поворотом на Детурб. Мы пересекаем равнину, крыша кабриолета опущена, слышен щебет цесарок, кричащих нам вслед.
Мы въезжаем в город не по главному шоссе, а по маленькой нижней дороге, переходящей в асфальтированную улочку вдоль канала Жервонды. У дома, который я вижу впервые с лета 1941 года, - где я на руках у матери, - с его контрфорсами, выходящими на улицу, отец останавливает кабриолет и входит через калитку со двора, дабы отпереть большие парадные ворота. Двор, ряд лавров вдоль тротуара перед фасадом, низкие риги и сарай, крыльцо домика под названием «Класс», - где гувернантка мадмуазель Гужон учит азам моих дядьев и теток в 20-х годах, - размечены и усеяны военными следами и остатками. Наш дядя Пьер, пришедший с юга с батальоном алжирских стрелков, недавно отправился на север, через Эн, Ду. Вода в прудах, дальше и выше деревни, еще мутная после их купаний.
Наш дед берет меня за руку и выгуливает в саду, под шум деревни, переходящей от одних сезонных работ к другим, я не смею вынуть ладонь из его руки, такой нежной, с сомкнутыми пальцами и холодным обручальным кольцом, и помчаться к стене, отягощенной виноградными лозами, чтобы ловить там ящериц: ловля мелких рептилий - самая изысканная игра, заставляющая сердце биться сильнее, осязая жизнь в своем кулаке; радуясь тому, что принуждаешь животное разыгрывать спектакль собственной жизни: прежде всего, питаться.
Однако дед, отягощенный заботами, с тремя-четырьмя своими детьми, участвующими в драме, и единственной подругой, своей старшей дочерью и моей матерью, с шалящим сердцем, желает видеть перед собой лишь спектакль свободной жизни.
Пробираясь через букс, смородину, крыжовник и персики, мы обходим северную половину сада, садимся на краю бассейна, чья глубина таит для меня несметные полчища рыб и земноводных.
Что заставляет тех, которых я вижу под зеленым мхом, стекаться к этому единственному округлому бассейну?
К вечеру я поднимаюсь с кузеном по внутренней каменной лестнице наверх жилища, сначала на второй этаж со звякающей плиткой на лестничной площадке: в застекленном книжном шкафу, меж двумя окнами с двойными стеклами, я вижу толстые переплетенные книги и уже могу прочесть на их корешках: СЛОВ. МОРЕРИ[40]; дальше направо, за покатым паркетом, три комнаты, напротив, слева, справа. Мой кузен открывает ту, что слева, называя ее комнатой нашего дяди Юбера, молодого человека, пропавшего без вести в Германии,-хотя он еще может вернуться, судя по молитвам, которые мать заставляет нас читать вечером, и по тому, каким голосом она упоминает такого-то из наших близких, таких-то жителей Франции, Европы и мира - подпольщиков, солдат, беженцев, пострадавших от бомбежки, военнопленных, угнанных, беспризорных детей, бродяг, гонимых, - она велит нам молиться с большим либо с меньшим усердием; комната теперь свободна, несколько книг лежат на большом столе перед окном с двойными стеклами, выходящим на большой луг, гренобльскую дорогу и леса первых морен. На одной из двух железных кроватей с позолоченными шарами разложена военная форма. Мы проникаем в другие комнаты, на южной и северной сторонах. То, что я уже целых два года знаю из рассказов нашей матери о ее отце, матери, умершей при родах Юбера в 1921 году, сестрах и братьях, воскрешают в памяти все эти комнаты, картины, предметы, запахи: ванная, большая кровать с изогнутыми стенками, книги, обои, открытая мебель, замаскированные ящички, из того, что я вижу (ее прежний отпускной дом), возрождается ее родной дом в Польше.
Военное положение подкрепляет семейную легенду; пусть Польша так и остается на другом конце света, в своем аду...
Мы поднимаемся на чердачный этаж, где мой дед оборудует около 1920 года большие комнаты для детей и кузенов под самой крышей; как и на втором этаже, в каждой есть туалет с зеркалом, мраморным возвышением, фаянсовым унитазом, вешалкой для белья и кувшином. Одна из этих комнат, принадлежавшая моим дядьям Филиппу и Пьеру, ныне освобождающим Францию и Европу от гадины, все еще завалена их детскими и юношескими книжками, историческими и географическими атласами, увешана картами Французской империи, настенными рисунками военных мундиров.