— Конечно, дорогой. Не сравнить. Это был просто шок. Сейчас гораздо лучше.
— Ну, а что же ты видела, мама? — спросил я весело.
— Пожар, дорогой.
— А ты видела…
— Я не хочу говорить об этом, Лэмб. Давай вставай и одевайся. Папа тебя ждет. Вечером увидимся.
Отец подвез меня к школе. Когда машина остановилась у ворот, он сказал:
— Знаешь, она всю ночь проплакала.
— Но что она такое видела?
— Не знаю, — сказал отец. — Она только сказала, что это было ужасно.
Пришлось пообещать директору, что я пойду к миссис Хеллер и извинюсь за свое поведение. Мне этого совсем не хотелось. Но выхода не было.
Миссис Хеллер жила в доме-башне. Там было двадцать четыре этажа, и миссис Хеллер жила на последнем. Меня отвез отец. Он заставил меня потратить на букет цветов все мои карманные деньги за неделю.
— Будь с ней любезен, — предупредил он.
— Конечно, — отозвался я.
— Она много страдала. И она старая. Ты поступил очень плохо. Ты должен объяснить. Скажи ей о маме, если хочешь. Скажи, поэтому ты и смеялся.
— Да нет же, — ответил я. — Я не знаю, почему я смеялся.
— Тогда придумай что-нибудь еще, — предложил отец.
Лифт не работал, и мне пришлось подниматься пешком. На лестнице было очень холодно, воняло мочой. Пока я взобрался на самый верх, совершенно выдохся. Я постучал в дверь миссис Хеллер. Мне открыла женщина средних лет. В уголке рта у нее торчала сигарета, а руки были в розовых резиновых перчатках.
— Ну? — сказала она,
— Я пришел повидать миссис Хеллер.
— А кто ты?
— Лэмберт Стэмп, — сказал я. — Я тот…
— Мальчик, который смеялся, — кивнула она. — Входи.
Я вошел, и она закрыла за мной дверь. В квартире пахло хлоркой.
— Проходи, — сказала женщина. — Она наверху, лежит. — И провела меня в тускло освещенную комнату. Миссис Хеллер сидела в постели.
— Это Лэмберт Стэмп, — сказала женщина в резиновых перчатках. — Мальчик, который смеялся.
Миссис Хеллер уставилась на меня незрячими глазами — желтым и красным. На руках она держала полосатую кошку. Кошка посмотрела на меня и облизнулась.
— Ты видишь, где я живу? — сказала миссис Хеллер. — Как я живу? Они решили, что я недостаточно пострадала. И что же они сделали? Они сказали: вот старуха, которая еле ходит и ничего не видит, давайте поселим ее на верхнем этаже самого высокого здания в городе. А потом удостоверимся, что лифт работает пять дней в году. — Она засмеялась. — Они думали, что заставят меня замолчать. Но не смогли. Беда в том, что, когда я рассказываю, люди смеются.
Я смутился, переступил с ноги на ногу. В комнате пахло арахисом.
— Здесь очень темно, — сказал я.
— Я слепая, — ответила миссис Хеллер. — Или ты не заметил?
— Заметил, — сказал я, сжимая в руке цветы.
— Подойди-ка поближе. Я тебя едва слышу. Почему это все говорят шепотом?
Я подошел поближе.
— У меня остались только мои слова, — сказала она. — Я говорю и говорю. Снова и снова рассказываю людям о том, что видела. А знаешь, почему я им рассказываю? Потому что люди легко забывают. Вот почему. Покажется им что-то слишком ужасным, и они предпочитают этому не верить. С нами такого не случится, говорят они. Или: это не может случиться здесь. Но это может случиться с кем угодно и где угодно. Вот в чем весь ужас. Я хожу по школам и рассказываю молодым. Потому что дети видят это только в кино, и им кажется, что это выдумки. Потому что когда мы это смотрим, мы жуем шоколад и пьем газировку, а если это по телевизору, просто переключаем канал. И смотрим мультфильмы, спорт или мыльные оперы. Мы больше не хотим думать о немыслимом. Вот почему моя задача — все время рассказывать. Для моего блага, и для их блага тоже. Понимаешь, видеть — не значит верить. Верить — это значит рассказывать и чтобы тебе верили. Вот я и говорю им, что это может случиться снова. И ты знаешь, где это может случиться, Лэмберт Стэмп?
— Где угодно, — ответил я твердо.
— И с кем?
— С кем угодно, — ответил я.
— Вот именно. — Она улыбнулась и погладила кошку. Кошка потерлась о распухшие в суставах пальцы и замурлыкала. — Эта кошка теперь мой единственный друг, — сказала миссис Хеллер. — Моя детка.
— А та женщина — ваша дочь? — спросил я.
— Какая женщина?
— Которая меня впустила.
— Нет, — ответила миссис Хеллер. — Она моя домработница. У меня нет детей. Их забрали. Обоих. Они были твоего возраста. Их убили. А ты смеялся. Ты злой. Злой мальчик. — Она заплакала.
Я стоял и смотрел.
Дверь открылась, вошла женщина в резиновых перчатках.
— Ну вот, опять, — сказала она. Шагнула к миссис Хеллер и вытерла ей слезы. — Почему бы вам, черт возьми, не сделать передышку?
— Мне надо рассказать… — начала миссис Хеллер.
— Мы все это уже слышали. Теперь отдыхайте.
Женщина в резиновых перчатках вывела меня из комнаты. Кошка вышла с нами.
— Я принес цветы, — сказал я.
— Я их возьму, — сказала женщина.
— Я извинился перед ней.
— Ее это не интересует. Эти ее истории — они у меня уже в печенках. Ну какой в этом смысл? Без конца прокручивать одно и то же. Никто и не хочет слушать. — Она открыла входную дверь. Кошка выбежала на лестницу. — Чертова тварь. Наверняка у нее блохи.
— Ее детей убили, — сказал я.
— Знаю, — ответила женщина, — но это уж не моя вина.
Я сижу в гостиной. Лиз по-прежнему в спальне. Я слышу, как она плачет. На полке рядом со мной — фотография. Мы снялись в тот самый день, когда въехали в эту квартиру. Мы сидим на деревянных ящиках и держимся за руки. Волосы у Лиз были тогда длиннее, и она носила очки, а не контактные линзы. И она чуть располнела.
Я внимательно изучаю снимок. Не кроется ли здесь какая-то тайна? Какой-нибудь знак на лице Лиз — выражение недовольства, подернутые скукой глаза, усмешка — что-то, что бы выдало ее слабости, потаенные страсти, которые она скрывала привычными ласками. В тот момент, сидя на ящиках, сжимая ее руку, глядя в объектив, я чувствовал, что знаю ее, знаю каждую ее грань, каждую мысль, желание, импульс. Я чувствовал, что она часть меня, мое продолжение. Я знал, о чем она думает и что сейчас станет делать. У нас были общие симпатии и антипатии. В постели я инстинктивно понимал, как доставить ей удовольствие: нежно дышал в ее полуоткрытый рот, гладил ей пальцами губы, покусывал мочки ушей. Я никогда не думал «я», только «мы». Что мы собираемся делать, во что мы верим, что мы хотим.
И вот все изменилось. Она в спальне, плачет. Я знаю, что она лежит на постели, лицом вниз, зажав ногами подушку, в руках скомканные платки. Ее глаза покраснели, опухли, ее бьет дрожь. Она хочет, чтобы я вошел, сел на край постели, произнес ее имя. Но я этого не сделаю. Не могу. Вдруг я сяду и почувствую запах секса? Слабый, отдающий металлом дух подсыхающей спермы.
Что он делал с ней? Нежно дышал ей в рот, гладил губы, ласково покусывал мочки ушей? Говорил ли он, что любит ее? Говорила ли она, что любит его? Обнимала ли она его так, как обнимала меня, одной рукой обхватив за голову, другой гладя щеку? Видел ли он те тайные местечки, которые принадлежали только мне? Издавала ли она звуки, предназначенные только для моих ушей?
Я снова всматриваюсь в снимок. Должен же быть какой-то знак, какой-то ключ, зашифрованное послание, способные объяснить грядущее предательство. Должно же быть что-то, чего я не вижу. Иначе бы я понял.
На следующий день после пожара в метро я вернулся домой из школы и увидел, что мама спит на диване в гостиной. Она не сняла ни пальто, ни туфель.
— Мама, — позвал я.
Глаза ее открылись, посмотрели на меня и закрылись снова.
— Мама, — позвал я снова. — Ты заболела?
— Я устала, только и всего, — сказала она.
— Утром с тобой было все в порядке.
— Это нашло внезапно, — сказала она. — Я вытирала пыль с книг и вдруг почувствовала, что мне нужно домой. Я с таким трудом добралась.