Каждый раз, когда он вспоминал ту сцену, ему хотелось бросить все: Петербург, службу, мысль о карьере — и лететь, стремглав лететь в тихий уголок, где, изнывая, ждет его царь-девица, его любимая и любящая. И как тогда, при свидании, слезы сжимали горло.

Давала силы только надежда на светлое будущее. Ни для него, ни для Поли не было тайной, что старики отцы давно порешили породниться и что свадьба Александра Васильевича с Полинькой — только вопрос времени: старики решили подождать «пока Сашка в люди выйдет», то есть послужит, получит один-другой чин, что для той эпохи было крайне важно: человек, не имевший чина, был чуть ли не изгоем, отверженным, презираемым недорослем [7].

Будущее казалось светлым, но тем тягостнее было настоящее; до тех пор, пока юный Кисельников по вольности дворянства мог выйти в отставку, нужно было порядочно послужить, «чтобы служба смеха достойной по краткости оной не показалась», как недавно писал ему отец.

Почти регулярно, два раза в неделю, исключительно по вечерам, к Александру Васильевичу приходили Назарьев и Николай Свияжский, с которым Кисельников очень подружился и был на «ты». Иногда эту маленькую компанию посещал и Лавишев. Александр Васильевич очень любил эти тихие беседы за стаканом чая или легкого вина, при трепетном свете одинокой свечи. Приятели вместе читали оды Ломоносова, трагедии Сумарокова, иногда пробегали полузабытый журнал «Трудолюбивая пчела» или мюллеровские «Ежемесячные сочинения». Когда бывал Лавишев, он вносил в маленькое собрание свой юмор и веселость, а по временам, когда на него нападал серьезный стих, став в позу, декламировал Корнеля и Расина с таким пафосом и таким изящным выговором, что ему мог позавидовать любой парижанин. Пускался, порой, в декламацию и Александр Васильевич, причем предпочитал ученому стихотворству Ломоносова сатирические стихотворения Сумарокова, вроде «Пьяный и судьбина»:

Мурон, напившись пьян, воды пошел искать;
В желудке вздумал он огонь позаплескать:
Прибег к колодезю, но так он утомился,
Что у колодезя невольно повалился
И, жажду позабыв, пустился в сладкий сон…
Започивал тут он.
Не вздумал он того, что лег он тут некстати:
Раскинулся, храпит, как будто на кровати,
И уж спустился он в колодезь головой.
Судьбина пьяного, шед мимо, разбудила
И говорила:
Поди, мой друг, отсель опочивать домой!
Спроси, где ты живешь: твой двор тебе укажут,
Как ты утонешь, я — тому причина, скажут.

Учителем Кисельникова в декламации был Петр Семенович, и, надо сказать, очень строгим, допекавшим своего ученика беспощадными насмешками. Кисельников отшучивался, как умел, и мир не нарушался.

Эти маленькие беседы оказывали громадное влияние на духовное развитие Александра Васильевича. Он сам сознавал, что стал совсем другим человеком, чем был до приезда в столицу: его кругозор расширился, он стал сознательнее и вдумчивее относиться к явлениям окружающей жизни, и многие из них стали видеться ему в ином свете.

Эти собрания бывали только по вечерам, так как днем все были заняты кто службой, кто делами; поэтому Александр Васильевич немало удивился, когда однажды, в зимний день, возвратившись с полкового ученья, застал у себя Назарьева. Капитан показался ему озабоченным и немного смущенным.

Михайлыч, исправлявший у Кисельникова должности и эконома, и лакея, и дядьки, накрыл на стол, и Александр Васильевич, усталый, продрогший и голодный, пригласив гостя разделить трапезу, стал с наслаждением уписывать похлебку и разваренное мясо, сдабривая все куском ароматного хлеба. Евгений Дмитриевич ел вяло, и, конечно, в этом играла роль не скудость обеда, так как армеец был неприхотлив и питаться ему в былое время приходилось зачастую одними солдатскими сухарями с водою или, в лучшем случае, с квасом.

Беседа шла вяло. Видимо, какая-то мысль занимала Назарьева, и он собирался с духом что-то сказать Кисельникову. Тот подметил это, но пускаться в расспросы считал неудобным и ждал, пока Евгений Дмитриевич сам поведает ему цель своего посещения.

Только когда приятели, закурив трубки с длиннейшими чубуками, расположились, блаженствуя, на мягком диване, Назарьев заговорил, зачем он пришел.

— У меня к тебе просьба, Александр Васильевич, — сказал он.

— Просьба?

— Да, и даже очень большая. Можешь дать мне честное слово, что никому-никому не скажешь о ней, все равно, исполнишь ли ты ее или нет?

— Даю слово.

— Верю. Спасибо! Голубчик, ведь ты у Свияжских бываешь довольно часто?

— Да. А что?

— Ну так вот. Я тебе дам записочку, а ты… Ты, будь друг, передай ее Ольге Андреевне! — сказал Назарьев не без смущения. — Но так, чтобы никто не заметил, — добавил он торопливо.

Кисельников посмотрел на него с недоумением и медленно ответил:

— Хорошо… Отчего же. Но ведь и ты сам к ним ходишь.

— Хожу, — с мрачным видом промолвил капитан, — но с некоторых пор либо Ольгу ко мне вовсе не выпускают, либо при ней всегда Надежда Кирилловна или — того хуже — князь Дудышкин. Он там, кажется, и днюет и ночует.

— Да, это верно, Дудышкин постоянно у них толчется.

— Скажу тебе прямо, — с нервной дрожью в голосе продолжал Назарьев. — Я страстно, до безумия люблю Ольгу, она меня тоже любит, а теперь мы разлучены. Мы не можем перекинуться и парой слов. Когда я вижу Ольгу, мне хочется броситься к ней, обнять, зацеловать, но приходится сдерживаться и казаться спокойным, когда в душе бушует буря. Если бы ты знал, какая это мука! Я вижу, что и она, моя птичка, страдает. В ее взгляде я подмечал такую тоску, что у меня сердце рвалось. Прежде мы виделись с ней свободно; теперь не знаю, что произошло; может быть, заподозрили. Вот я и надумал передать ей письмо через тебя. Если сможет, пусть ответит. Я верю, Саша, в твое честное слово: ты никому не выдашь. О нашей любви с Олечкой никто не знает, даже ее брат, хоть я с ним большой приятель. Ты когда пойдешь к Свияжским?

Александр Васильевич был тронут этой исповедью и доверием, оказанным ему Евгением Дмитриевичем.

— У меня время не занято. Если хочешь, схожу хоть сейчас, — проговорил он.

Назарьев так за него и ухватился.

— Голубчик! Вот разодолжишь! Иди, иди! А я здесь подожду. Ай, славно! И князя теперь, верно, нет, он, кажется, попозже приходит. И день у Свияжских не приемный, но тебя-то примут, конечно. Улучи минутку и отдай письмецо. Пусть бы ответила. Вот буду ждать-то! Одевайся, родимый, скорее!

— Быть по сему! — с улыбкой промолвил Александр Васильевич и пошел переодеваться.

У Свияжских гостей никого не было. Занимать разговорами такого своего человека, каким был в их доме Кисельников, Надежда Кирилловна находила излишним; она поздоровалась с ним и предоставила его самому себе и вниманию Ольги.

Оставшись наедине с Ольгой Андреевной, Кисельников внимательно посмотрел на нее. Назарьев был прав: девушка сильно изменилась, похудела и казалась опечаленной.

— Ольга Андреевна! — шепнул он ей. — У меня есть кое-что вам передать. — А когда она взглянула на него с недоумением, он положил ей в руку письмо и сказал только: — От Назарьева.

Ольга ярко вспыхнула, вздрогнула и дрожащими пальцами, комкая, быстро спрятала записку.

— Я сейчас, — пробормотала она, кинув на Кисельникова благодарный взгляд, и чуть не бегом удалилась из комнаты.

Оставшись один, Александр Васильевич, уже давно переставший быть наивным и простодушным провинциалом и хорошо познакомившийся с людской расчетливостью, невольно тяжело вздохнул: ничего хорошего не ожидал он от этой любви бедного армейского капитана и знатной, богатой девушки, фрейлины императрицы.

вернуться

7

Заметим, кстати, что термин «недоросль» удерживался очень долго. Еще покойный поэт Н. А. Некрасов до конца жизни именовался по паспорту «недорослем из дворян».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: