— Что посадили меня в тюрьму — это ничего, — говорил Степан. — А вот как мои детки черногорцы? Небось опять заведут кровавые свары, начнут резать друг друга. Вот о чем болит моя душа. Хотел я учинить мир между ними, покончить с разладицами… Не удалось, стало быть. Жаль. Меня в самозванстве винят. Бог мой! Да когда же я себя именовал великим императорским именем? Чиста моя душа, и хотел я одного: водворения мира Христова.

Свияжский вернулся к князю Долгорукому взволнованным.

— Если этаких людей по тюрьмам держать, так и мне с вашим сиятельством давно надлежало бы в остроге быть, — несколько резко сказал он.

— Так, — протянул Долгорукий. — Подумаем.

На другой день Степан Малый не только был освобожден из тюрьмы, но, от имени императрицы, был поставлен начальным человеком над черногорцами.

Дело, худо или хорошо, было исполнено, и князь Юрий Владимирович собрался уезжать. Собирался и Свияжский, но в последнюю ночь перед отъездом, когда он на объятой сном улице прощался с плачущей Драгиней, пробравшейся за ним в Цетине, высокий человек, выскочив из-за угла, всадил ему по самую рукоять нож в грудь, и убежал, крича со смехом:

— Это тебе за мои царапины!

Свияжского, окровавленного, полумертвого, перенесли в его помещение; к утру он пришел в себя, но ехать ему не было возможности.

— Мы тебя, братец, здесь оставим, — решил Долгорукий. — Поправишься — доберешься до России. А государыне я доложу: она тебя, матушка, милостью своей не забудет.

Долгорукий уехал; Николай Андреевич был бы совершенно одиноким, покинутым в чужой полудикой стране, если бы не Драгиня.

Черногорка, во-первых, отомстила Вуковичу: она явилась к Степану Малому и подробно рассказала о постыдном поступке Данилы. Результатом этого был жестокий приговор, отлучавший Данилу от общества людей: каждый мог убить его, никто не смел дать ему кусок хлеба или кружку воды; Данило стал отщепенцем, опозоренным и проклятым; во-вторых, Драгиня ходила за Николаем Андреевичем, как может только ухаживать горячо любящая женщина.

Крепкое здоровье Свияжского и заботливое попечение Драгини взяли свое: он стал поправляться.

Каких только бесед ни вел он с черногоркой: и о своей далекой родине, и о жизни, и о вере, и о любви! Она слушала его, затаив дыхание, а когда он заводил разговор о своем возвращении на родину, глубоко вздыхала, и ее брови скорбно сдвигались.

И вот наконец настал желанный для Свияжского день: вполне выздоровевший, он уезжал.

Бодрый, веселый сидел он на коне, окруженный конными проводниками. Драгиня стояла возле. При взгляде на ее прелестное, побледневшее личико что-то сжало сердце Свияжского. Но ведь там, впереди, была родина, свои, Дуняша, которую он во что бы то ни стало разыщет, что ему до печали черногорки? Ведь не оставаться же из-за этого!

— Прощай, Драгиня, спасибо тебе, я тебя всегда буду помнить, — сказал он и холодно поцеловал Драгиню в лоб.

Он ожидал слез, однако, она… улыбнулась.

— Помни! Помни! — прошептала она. — Поезжай с Богом! Я буду стоять вот на этой горе и махать платком, пока ты не скроешься из виду. Смотри на мой платок, пока сможешь. Помни, помни черногорку Драгиню, которая тебя так любила! Пошли тебе Бог счастья. И пусть тебя там, в Московии, любят так же, как я. Я вот там — слышишь? — буду стоять с платочком… Поезжай! — И она концом узды хлестнула его коня.

Горячий горный скакун понесся стрелой, однако не долго: вскоре пошли опасные тропки.

Медленно подвигались путники. Время от времени Свияжский оборачивался и кивал головой Драгине: она стояла, стройная, легкая, вся залитая солнечным светом, улыбалась и помахивала красным платочком.

Дальше, дальше отходил караван. Вот уж чуть виднеется фигура Драгини, вот уж чуть мелькает кроваво-красный платочек. И вдруг этот платок словно сорвался со скалы и стремительно, как камень, полетел вниз.

Зоркий проводник воскликнул:

— Глупая! Ведь она бросилась в пропасть!

Свияжский вскрикнул, схватился за сердце и без чувств стал клониться с седла.

Никогда после не мог он забыть кровавый платок прекрасной черногорки.

XXVI

Главнокомандующим русской армией, действующей против турок, князем Александром Михайловичем Голицыным, были очень недовольны в Петербурге. И было из-за чего.

Перейдя Днестр и одержав блистательные победы над турками, Голицын вдруг перевел свои войска обратно за реку; снова переправился, снова имел успех и… опять отступил.

Его отступления придавали туркам смелости и поднимали их дух. Они осмелели до того, что великий визирь Магомет Эмин-паша двинул за Днестр стотысячную армию под начальством Али Молдаванаджи-паши; последний напал на русских, но понес страшный урон. После этого русские сами перешли в наступление и, счетом в третий раз, переправившись за Днестр, стали приближаться к турецкой армии у Хотина.

Известия о тяжком поражении Али Молдаванаджи-паши, конечно, еще не были получены падишахом, когда он посылал свои подарки великому визирю Магомету Эмину-паше, необозримый лагерь войск которого раскинулся под Хотином. Султан захотел отличить доблесть полководца, не только отразившего гяуров, но и прогнавшего их за реку, и даже атаковавшего их. Подарки были хороши, но бережнее всего хранили султанские посланные живые дары — присланных падишахом наложниц. Их было около десяти.

С благоговением поцеловав печать падишаха, привешенную к зеленому шнурку, обматывавшему милостивую грамоту, и, прослушав с почтением содержание послания, Магомет Эмин-паша прежде всего пожелал видеть живые дары.

«Конюх наш и верный слуга, хан Крым-Гирей, прислал нам много сотен красавиц, подобных райским гуриям. Из них-то неизреченной нашей милостью жалуем тебе, рабу нашему, лучших. Усладись и отдохни с ними на ложе от ратных трудов и с новыми силами побивай гяуров во славу Аллаха и Его великого пророка Магомета» — так значилось в султанской грамоте.

Магомет Эмин-паша даже во время военных действий не желал поступиться своими привычками. Его ковровый шатер состоял из нескольких отделений, в одном из которых помещался гарем, неизменно сопровождавший великого визиря и в походах. Туда он приказал привести и султанские живые дары, а затем проследовал для их обозрения.

Стройные красавицы из пленных полек и русских стояли как приговоренные к смерти.

Визирь, тучный, заплывший жиром, шел вперевалку и рассматривал их с таким же видом, как только что перед этим смотрел коней.

— Эту — после вечернего щербета, — сказал он главному евнуху, указав пальцем на златокудрую красавицу.

Евнух поклонился, и великий визирь удалился своей апатичной, медлительной походкой.

Выбранной для услаждения похоти визиря рабыней гарема была Полинька Воробьева.

С той поры как скуластый разбойник убил на ее глазах отца, она пребывала словно в тумане. Она как сквозь сон, помнила, что очутилась в компании многих десятков плачущих женщин, что их сортировали, потом куда-то везли, везли; очень хорошо кормили, но не позволяли выглянуть на свет Божий; затем их осматривал скуластый хан; после плавания по морю состоялся новый смотр, произведенный носатым падишахом, а затем опять затворничество, откорм, как на убой, и новое путешествие. Нервы притупились, чувствительность была подавлена. Хотя Полинька сохранила всю свою красоту, но это все же была только тень прежней красавицы девушки. Что-то неживое виднелось в ее взгляде, что-то вялое в движениях. Каждый жест, казалось, говорил: «Ах! Мне все равно, все равно!». Не было в сердце надежды, а без нее не может быть и истинной жизни.

Однако как ни равнодушна была Полинька ко всему, все же, когда жирный визирь указал на нее пальцем евнуху, она взволновалась, поняв, что значит этот жест.

— Господи! Спаси, сохрани! — молилась она побледневшими устами, забившись в самый дальний угол шатра и не слушая разговоров своих подруг по несчастью, из которых многие чрезвычайно легко примирились со своей участью.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: