Сочинив столь своеобразно антитезы гамлетовской дилеммы — решительность размышляющего действия при полном господстве сомнения в качестве единственной основы действенного размышления, — Декарт приступает к созданию Новой науки.
Глава II. «Правила для руководства ума» и зарождение новой науки
Декарту было одно великое призвание — начать науку и дать ей начало.
1. У истоков новой науки
Говоря о вкладе средневековья в дело подготовки предпосылок создания науки Нового времени, Ф. Энгельс отмечает: «…со времени крестовых походов промышленность колоссально развилась и вызвала к жизни массу новых механических (ткачество, часовое дело, мельницы)…и физических фактов (очки), которые доставили не только огромный материал для наблюдений, но также и совершенно иные, чем раньше, средства для экспериментирования и позволили сконструировать новые инструменты» (6, стр. 501). Мельницы и очки; машины и оптика; новый, механико-математический метод познания мира — и новое видение этого мира. Все это причудливо и глубоко органично сочеталось в новой науке, создаваемой Декартом.
Для начала зададимся вопросом: почему новая наука видится Декарту в виде «Всеобщей-» или «Универсальной Математики», а не, скажем, «Всеобщей Гармонии» и т. п.? Конечная причина этого — в коренных изменениях способа производства, в новой специфике основных форм сочетания и разделения труда и в теоретическом воспроизведении этих изменений. Приобщенный волею судеб к «горячим началам» новой техники и новой теории, «Декарт… — по словам Маркса, — смотрит на дело глазами мануфактурного периода» (3, стр. 401). Посмотрим и мы.
Во времена Декарта ремесло в «чистом» виде начинает оттесняться (в таких странах, как Италия, Голландия) ремеслом, организованным по новому принципу в мануфактурных мастерских — «производственном механизме, органами которого являются люди» (3, стр. 350). Каждый «винтик» этого механизма состоит пока не из дерева или железа, а из обыкновенной человеческой плоти, и его функции становятся все более простыми, элементарными; определяются они теперь не способностями работника, а только тем положением, той «точкой», которую он занимает в механизме: дальше или ближе от исходной точки расположена «точка» функциональная.
Создаются «прочные математические пропорции для количественных размеров» органов «общественного совокупного рабочего», развиваются «количественные нормы и пропорции общественного процесса труда» (3, стр. 357–358).
Связь функций «частичных работников» — «деталей» потенциальной машины — отщепляется от них самих и в виде плана, алгоритма производства противостоит им. Образ процесса, его «картина» задается геометрически, время из характеристик движения полуфабриката между работниками мануфактурной мастерской исключается, выступая в качестве метрической основы целесообразной определенности производственного процесса в стадиях его планирования и оценки результатов (максимум продукции в минимальное время). В качестве первопричины в цепи причин, вызвавших коренное изменение характера предметной деятельности на заре нового времени, Маркс указывает на «принцип машинного производства… — разлагать процесс производства на его составные фазы и разрешать возникающие…задачи посредством применения…естественных наук», который «повсюду становится определяющим. Поэтому машины проникают в мануфактуры» (3, стр. 477. Разрядка моя. — Я. Л.).
Принцип машинного производства предшествует собственно машинному производству — можно ли найти более фундаментальное свидетельство органического развития диалектической системы: вначале — всеобщая связь в виде абстрактного принципа, затем — возникающее по ее законам многообразие частей, ее конкретизация! Полная противоположность привычно-индуктивистскому, обобщенческому взгляду, согласно которому дело выглядело бы так — применительно к данному случаю: появление машин и системы машинери — обобщение их специфических закономерностей — формирование обобщенного принципа производства. Представляется важным подчеркнуть это для понимания дальнейшего рассмотрения…
Структура человеческой деятельности в своей первооснове становится математической. В теоретическом отображении этой деятельности происходили аналогичные процессы, приведшие к потребности нового метода как метода математического и определившие логику формирования и развития новой теории, новой науки, «руководящая идея» которой — измерение движения посредством измерения пространства — уже созрела, как видим, в недрах нового способа деятельности. Здесь, в частности, мы можем закончить мысль, начало которой относится к прошлой главе: логика передаточного механизма вновь обнаруживает себя, но на этот раз в качестве исторического момента содержательного определения машин — миллионы раз повторенная, воспроизведенная в перемещении полуфабриката между работниками мануфактурной мастерской, геометрико-кинематическая картина (образ) движения «неожиданно» обнаруживает себя в устройствах, которые «завещаны были еще Римской империей»…
«Математизация» деятельности, а вместе с ней и «математизация» (алгоритмизация) метода, представляющиеся сегодня абстрагированием от всякого содержания, в рассматриваемую эпоху представляла в самой своей первооснове единственно возможный путь дальнейшего проникновения в более глубокий «слой» содержания, путь перехода к новой сущности. В плане теоретическом единственным идеальным эквивалентом процесса, его «проекцией» в плоскости идеального мог стать лишь процесс математизации знания о природе — математизация физики, процесс формирования механико-математических идеализаций природных явлений. Вот в чем была суть того запроса, который постоянно ощущается Декартом в годы сотрудничества с Бекманом, Фаульхабером и другими учеными-инженерами нового типа, в частности с мимоходом упомянутым, но «забытым» затем Хебенштрайтом.
В конце средневековья схоластика в процессе своего развития также делала шаги в сторону «математизации»: во-первых, развитая, поздняя схоластическая логика, отщепившись от своего религиозно-онтологического предмета, была на грани превращения в метод; во-вторых, нарастало число так называемых «рационэс математикэ» (математических аргументов) в схоластических спорах и диспутах (ср. 95, стр. 17–36); наконец, в-третьих, как было отмечено выше, именно из средневековых схоластических споров о природе движения вычленилось направление, порвавшее с традиционным для античности и средневековья пониманием движения и оформившееся в так называемой теории калькуляций и широт форм (XIV в.).
Но на пути превращения схоластической логики в метод было одно непреодолимое препятствие. Поскольку предмет предстает как совокупность приемов по его обработке, он должен был говорить, вещать о своем мастере, и лишь постольку, по остроумному замечанию А. В. Ахутина, он становился вещью. Предметом схоластики было СЛОВО, слово как «ничто» мысли, как небытие мысли, но слово не в современном, информационном смысле: оно живет как слово, воспринимаемое на слух, вещающее. Полнее всего это выражалось в отношении речь — мысль. Мысль как рецепт, заклинание, мысль как особая вещь — вот какой предмет впервые в истории медленно, разветвленно, в доступных ей религиозных формах разрабатывает на протяжении полутора тысяч лет философия — служанка религии.
Именно в слове человек средневековья мог «отстраниться» от своей жизнедеятельности, сделать ее предметом своего внимания и преобразования, в слове, ибо во всем остальном он был прочно зажат в доспехи регламента. Но слово принципиально исключало основу античной науки и философии — образ, форму, «эйдос», и тем самым схоластика была несовместима с «подлинной» античностью, так что первое, с чего начинало Возрождение — с восстановления «подлинной» античности, например «подлинного» Аристотеля или Архимеда и т. д. «Образ мира» античности переплавлялся схоластической мыслью средневековья в мир слова, «видение» которого обеспечивалось ушами: «Чтобы видеть ход вещей на свете, — говорит Лир, — не надо глаз. Смотри ушами» (58, стр. 121).