На другой день первым посетил Белинского один из его литературных друзей, П. В. Анненков. Критик стоял у окна с большой тетрадью в руках, лицо его выражало волнение.
Вошедшему приятелю он указал на рукопись начинающего таланта, как на первую попытку у нас социального романа.
Белинский отметил и глубокую философскую идею новой повести — несостоятельность идеализма и обреченность прекраснодушного «мечтательства» в жестоких условиях современного общественного быта.
«— Дело тут простое, — сказал он Анненкову, — нашлись добродушные чудаки, которые полагают, что любить весь мир есть необычайная приятность и обязанность для каждого человека. Они ничего и понять не могут, когда колесо жизни со всеми ее порядками, наехав на них, дробит им молча члены и кости. Вот и все, — а какая драма, какие типы!..»
И Белинский стал горячо и нервно читать вслух наиболее поразившие его места. Это были, судя по его печатным отзывам, сцены в кабинете директора, у смертного одра Горшкова, на похоронах молодого Покровского, при отъезде Вареньки (последнее письмо Макара Девушкина). «Тут все истинно, глубоко и велико!..»
На третий день Некрасов в назначенный час зашел к Достоевскому, но застал его в состоянии большой растерянности. Застенчивый и мнительный автор упорно отказывался идти к Белинскому.
«— Что я ему? Какую роль буду я играть у него? Что между нами общего? Он ученый человек, известный литератор, знаменитый критик, а я… что я такое?
— Федор Михайлыч! Федор Михайлыч! Какое смирение! И перед кем? Разве я не читал «Бедных людей», разве Белинский не читал их?
— Так что, что ж такое? — сдерживая улыбку, тихо и вкрадчиво произнес Достоевский».
Но через минуту тень сомнения и страха снова легла на его лицо: оно «имело обыкновение, — вспоминает Некрасов, — меняться тысячу раз в минуту, то изображая собою угрюмую тучу, то вдруг мгновенно озаряясь ярким играющим светом, каким блестит солнце по морозу».
После долгих уговоров Достоевский, наконец, решился — молодые литераторы отправились к знаменитому критику.
Белинский жил в большом доме на углу Невского и Фонтанки, во дворе, в двух комнатах по черной лестнице, выходивших окнами на конюшню. Солнце никогда не заглядывало сюда.
Но кабинет критика был необычайно чист и опрятен, нигде ни соринки, полы натерты до зеркального блеска, письменный стол в образцовом порядке, на подоконниках зелень и цветы, на стенах портреты друзей и любимых поэтов, а рядом с ними на этажерках бюсты и статуи Вольтера, Руссо, Гёте, Пушкина и Гоголя.
Посетителей встретил невысокий человек с неправильным, но замечательным и оригинальным лицом, с нависшими на лоб белокурыми волосами, с тем суровым и беспокойным выражением, которое так часто встречается у застенчивых и одиноких людей. Вся его повадка была чисто русская, московская. Он заговорил и закашлял в одно и то же время.
Но вскоре он оживился и весь преобразился. С приветливой улыбкой он расспрашивал новичка о его работе над повестью и попутно рассказывал о темпах творческого процесса у Пушкина, Байрона и Гоголя. Он показал гостям собранные им автографы знаменитых писателей.
Ласковый прием Белинского успокоил смущенного Достоевского. Он жадно вслушивался в горячую речь критика, который сосредоточил свой анализ на главном характере нового романа.
«— Да ведь этот ваш несчастный чиновник — ведь он до того заслужился и до того довел себя уже сам, что даже и несчастным-то себя не смеет почесть от приниженности и почти за вольнодумство считает малейшую жалобу, даже права на несчастье за собой не смеет признать, и когда добрый человек, его генерал, дает ему эти сто рублей — он раздроблен, уничтожен от изумления, что такого, как он, мог пожалеть «их превосходительство»… А эта оторвавшаяся пуговица, а эта минута целования генеральской ручки, — да ведь тут уж не сожаление к этому несчастному, а ужас, ужас! В этой благодарности-то его ужас! Это трагедия! Вы до самой сути дела дотронулись, самое главное разом указали».
Волнение Белинского не переставало нарастать.
«Вот тайна художественности, вот правда в искусстве! — закончил он свой пламенный отзыв. — Вот служение художника истине! Вам правда открыта и возвещена, как художнику, досталась, как дар, цените же ваш дар и оставайтесь верным [ему], и будете великим писателем!..»
Достоевский вышел от Белинского «в упоении» и остановился на углу его дома, то есть у самого Аничкова моста.
Стоял светлый день. По Невскому суетливо мелькали прохожие. Фонтанка отсвечивала прозрачным и бледным весенним небом. Бронзовые укротители коней Клодта чуть шевелились, отражаясь в еле вздрагивающей воде.
«В жизни моей произошел торжественный момент, перелом навеки, — всем своим существом ощущал Достоевский, — началось что-то совсем новое, но такое, чего я и не предполагал тогда даже в самых страстных мечтах моих».
Начиналась неведомая, бескрайная творческая жизнь. Он был посвящен главою русской литературы в братство писателей своей родины. И молча он приносил теперь свою присягу.
«Это была самая восхитительная минута во всей моей жизни. Я в каторге, вспоминая ее, укреплялся духом», — писал через тридцать лет автор первого в России «социального романа».
Некрасов и Григорович ввели Достоевского в дом Панаевых. Это был один из центров петербургской художественной жизни. Здесь было много чтений, бесед и споров. Для Достоевского этот литературный салон оказался важным этапом его личной биографии. Именно здесь он пережил свою первую любовь — духовную, идеальную, поэтическую и утаенную. И прежде всего эстетическую.
Панаев устроил у себя специальный вечер для ознакомления литературного Петербурга с неизданной новинкой — повестью «Бедные люди». «Читал сам Достоевский, тогда человек конфузливый, — вспоминал один из слушателей, — но его чтение произвело на всех потрясающее впечатление».
Иван Иванович Панаев играл видную роль в кружке Белинского и был одним из модных беллетристов 40-х годов. Его повести «Онагр», «Актеон», «Литературная тля» читались с живейшим интересом. Это был добродушный и легкомысленный человек, «ребенок и ветрогон», по словам его друга-критика. Достоевский ценил такие непосредственные натуры и надолго сохранил с Панаевым литературные отношения.
Этот занимательный, но неглубокий новеллист был женат на знаменитой красавице — Авдотье Яковлевне Брянской, дочери известного трагика времен пушкинской молодости. Она росла в атмосфере театрального искусства: в семье их бывали Каратыгины, Самойловы, Мартынов, Семенова, Асенкова. По совету знаменитого балетмейстера Дидло девушка готовилась в танцовщицы, что навсегда сообщило гибкость ее фигуре и грацию ее движениям. Но еще более восхищало молодых литераторов ее скульптурное лицо с матово-смуглым румянцем и мраморный лоб в оправе гладко причесанных черных волос.
Несмотря на такую блистательную внешность, она была несчастна. Ее легкомысленный супруг отдавался своим непрерывным увлечениям, детей у нее не было, запасы нерастраченной любви тяготили ее живое и отзывчивое сердце. Через несколько лет Некрасов, ставший спутником ее жизни, так обрисовал эту страстную натуру в момент ревнивого возмущения:
15 ноября 1845 года, когда друзья ввели Достоевского в гостиную Панаевых, он впервые встретился с такой блестящей красавицей из культурной среды. Чрезвычайно впечатлительный к явлениям торжествующей жизненной красоты, он, видимо, сразу был поражен точеным обликом этой русской женщины в полном расцвете своего необычайного обаяния (в то время ей было двадцать пять лет). Она любила жизнь, празднества, развлечения, роскошь, но при этом была необыкновенно добра и участлива. Именно это вызывало непреодолимое сердечное влечение к ней. Достоевский был захвачен своим первым чувством, раскрывшим ему новый мир глубоких душевных ощущений.