«Фурьеризм — система мирная, она очаровывает душу своею изящностью, обольщает сердце тою любовью к человечеству, которая воодушевляла Фурье, когда он составлял свою систему, и удивляет ум своею стройностью. Привлекает к себе она не желчными нападками, а воодушевляя любовью к человечеству. В системе этой нет ненавистей. Реформы политической фурьеризм не полагает; его реформа — экономическая. Она не посягает ни на правительство, ни на собственность…»

К насильственному перевороту с переходом власти к новому передовому общественному классу Достоевский не стремился. Как правильно утверждал близко знавший его петрашевец Семенов (впоследствии знаменитый русский географ П. П. Семенов-Тян-Шанский), он и в молодости не был и не мог быть революционером. Он участвовал лишь в обществе пропаганды и в «заговоре идей»; он провинился, по его позднейшему признанию, лишь своей верой «в теории и утопии». Как и представители французского социального романа, он мог разоблачать богачей и сочувствовать их жертвам, но, подобно этим популярным авторам 40-х годов, он не шел дальше «оздоровления» общества, то есть филантропической проповеди и социальных мечтаний.

У него была одна любимая тема, восходящая к античным поэмам, — идея золотого века. Это было представление об эре невинности и блаженства, справедливости и вечного мира. Человечество еще не знало тогда ни собственности, ни войн, ни пороков, ни преступлений.

«Золотой век, — напишет Достоевский в 1876 году, — мечта самая невероятная, но за которую люди отдавали всю жизнь и все свои силы, для которой умирали и убивались пророки, но без которой народы не хотят жить и не могут даже и умереть».

В 40-е годы он сам верил в осуществимость этой «невероятной мечты» и готов был служить ей своим словом.

Правда, эти сочувствия не отразились на его творчестве. В своих произведениях тех лет он почти не выказывал аналогичных идей, и недаром Петрашевский открыто упрекал Достоевского за недостаточное изучение социалистической литературы. Из рассказов этого периода, кажется, только в «Елке и свадьбе» можно отчасти уловить фурьеристский мотив о современном браке, как своеобразной купле-продаже, но и он здесь заглушается темой пожилого «сладострастника», избирающего в невесты шестнадцатилетнюю девушку с большими задумчивыми глазами, словно молящими о пощаде.

Но общая тематика утопического социализма — вопросы бедности и богатства, власти и угнетения, порабощения и свободы — слышалась не раз в горячих выступлениях Достоевского на журфиксах Петрашевского. По свидетельству Ипполита Дебу, страстная натура Достоевского представлялась членам кружков наиболее подходящей для пропаганды. Писатель производил на слушателей ошеломляющее впечатление.

«Как теперь вижу я перед собою Федора Михайловича на одном из вечеров у Петрашевского, вижу и слышу его рассказывающим о том, как был прогнан сквозь строй фельдфебель Финляндского полка, отмстивший ротному командиру за варварское обращение с его товарищами, или же о том, как поступают помещики со своими крепостными».

Многим казалось даже, что «в минуты таких порывов Достоевский был способен выйти на площадь с красным знаменем». Мы узнаем здесь известный по позднейшей умственной биографии Достоевского процесс захвата его новым «циклом идей», героических и сильных. Нельзя забывать, что и в 40-е годы перед нами прежде всего великий художник, подлинный поэт (как любил называть себя Достоевский). Но вдохновенность таких выступлений не свидетельствовала о его стремлении к революционному действию. Мастер слова влекся лишь к пропаганде освободительных идей, к широкому распространению тех новых «великодушных» учений, которые были призваны отменить крепостничество, цензуру, неравенство, гнет и нищету. Единственным средством к тому признавалось могучее и светлое оружие, которым в совершенстве владел Достоевский, — слово печатное и устное. Как писатель и оратор, он и готов был принять участие в длительном переустройстве современного общества. Именно этому учили его фурьеристы. Недаром их теорию обновления мира Ленин назвал «социализмом без борьбы».

Таков и был утопизм Достоевского. Вскоре он напишет своим судьям: «Пусть уличат меня, что я желал перемен и переворотов насильственно, революционно возбуждая желчь и ненависть!.. Я не боюсь такой улики». В этом звучит голос безусловной искренности, и она полностью подтверждается документами.

В обществе петрашевцев Достоевский пользовался уважением и дружеским сочувствием. И сам он, в свою очередь, высоко ценил своих новых друзей за их выдающиеся таланты и познания. Когда в 1877 году одна газета заявила, что тип русского революционера деградировал от декабристов к петрашевцам, Достоевский горячо вступился за гражданских товарищей своей молодости, заявив в печати, что среди них были люди, «вышедшие из самых высших учебных заведений» и ставшие позже видными учеными и общественными деятелями.

Это не были «стальные бойцы» декабризма, которыми восхищался Герцен. Это было поколение, пережившее разгром революционного движения 20-х годов и восприявшее чарующую романтику утопического социализма. Но Достоевский сразу почувствовал в них передовых героев современности. В его бумагах сохранился краткий, но весьма примечательный набросок плана:

«Роман о петрашевцах.

Алексеевский равелин. Ростовцев.

Филиппов. Головинский. Тимковский».

Заглавие свидетельствует, что Достоевский всегда хранил творческую память о молодой России 40-х годов и мечтал о ее воплощении в свободной форме романа.

Первая строка относится к разгрому Общества пропаганды в 1849 году.

Вторая называет фамилии членов кружка, особенно поразивших мысль писателя.

Кто же эти три петрашевца, которых Достоевский ставил на первый план в своем романе о русской революции?

Павел Филиппов был студентом физико-математического факультета. «Это еще очень молодой человек, — писал о нем Достоевский, — горячий и чрезвычайно неопытный; готов на первое сумасбродство». Но он внес в тесный кружок единомышленников весьма серьезное предложение — размножать путем тайной литографии антиправительственные статьи. Он сам изготовил чертежи печатного станка и заказал его части в разных мастерских. Он увлек этим планом Достоевского, который вообще был пленен чистотой и благородством своего юного друга: «В нем много очень хороших качеств, за которые я его полюбил; именно честность, изящная вежливость, правдивость, неустрашимость и прямодушие».

Одним из самых юных петрашевцев был правовед Василий Головинский, двадцатилетний юноша, сын масона, энтузиаст освобождения народа, отличный оратор, внушавший уважение логикой своей мысли и стойкостью убеждений. Достоевский познакомился с ним, видимо, в кружке Дурова зимою 1849 года и ввел его в общество Петрашевского, где тот успел быть только два раза перед самым арестом и произнести только одну речь о падении крепостного права, но с присущим ему жаром и даром убеждения. Это стоило ему смертного приговора) а после «помилования» лишения прав и долголетней солдатчины.

Третьим петрашевцем, которого упоминает Достоевский, был лейтенант Черноморского флота Константин Тимковский. Он долго водил суда по океанам и знал много европейских и азиатских языков. Он полюбил всемирную литературу и выпустил книгу «Испанский театр». Он увлекся задачей произвести социальный переворот легальными средствами. Он был в то время глубоко религиозен и вызывался доказать «путем чисто научным божественность Иисуса Христа».

В среде петрашевцев он пережил небывало быстрый и стремительный кризис. Он выступил перед ними с речью, призывавшей к скорейшему народному возмущению, и во всеуслышание заявил о своей готовности первым выйти на площадь и принести себя в очистительную жертву святому делу свободы. Он предлагал разделить мир между коммунистами и фурьеристами для сравнительного рассмотрения их учений, но лично уже склонялся к коммунизму.

Тимковский увлек Достоевского. «Это один из тех исключительных умов, которые, если принимают какую-нибудь идею, то принимают ее так, что она первенствует над всеми другими… Его поразила только одна изящная сторона системы Фурье». «Речь его была написана горячо; видно, что Тимковский работал над слогом». Достоевский отмечает в своем товарище «врожденное чувство изящного» и «ум, жаждущий познаний, беспрерывно требующий пищи. Некоторые принимали его за истинный, дагерротипно верный снимок с Дон-Кихота и, может быть, не ошибались».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: