Петр приободрился — на Каспии у возможных его супротивников не оказалось никакого флота вообще, а потому все приморские города шли ему в руки сами. Тут, думается, он припомнил сагу о Стеньке Разине, аккурат где-то здесь совершенно без сопротивления местных сардаров промышлявшего разбоем. Потому приказывает:
«Всех принимать в подданство, которые хотят, тех, чья земля пришла к Каспийскому морю» [154, с. 83].
Однако ж и тут: которые хотят. В противном случае опять в бега подаваться придется. Новый конфуз, так сказать, за державу обидно. Потому брать только задаром.
И вот дождались. Причем сделали это совершенно непринужденно: лишь помахивая из-за моря шашулькой и грозясь, но, боясь, однако же, как и всегда, нарваться на скандал. Но тут и Турция на сторону Петра перешла: пусть лучше ему достанутся эти спорные, ей все равно чужие земли — от него меньше безпокойства будет. А потому взятой со всех сторон за шиворот Персии пришлось уступить свои исконные земли какому-то заморскому кровососу, всеми средствами постоянно отсуживающему в свою пользу лоскутки от территорий, разоряемых его бандформированиями:
«По договору с Персией от 12 сентября 1723 г. к России перешли Дербент, Баку, Гилян, Мазандаран и Астрабад» [154, с. 85].
Взятые, добавим, абсолютно без боя: в местных водах и ватага Разина — войско. Ну, а уж более сотни тысяч шашулек петровских потешных для туземных князьков — это войско астрономически великое.
Так что: «…без войны, воспользовавшись обстоятельствами, Петр приобрел для России полосу южного края, богатого различными произведениями…» [51, с. 758].
И вот для кого, как выясняется, он столь настойчиво хлопотал, распугивая местных царьков наездами своих многочисленных потешников. Вот кому он хотел вручить отсуженные у Персии земли: «…поселенцами, по предположениям Петра, должны были быть армяне, которые давно уже побуждали русского государя к овладению прикавказским краем» [51, с. 758].
Так что и здесь его политика оставалась прежней: отнюдь не для русского человека столь суетно, как всегда боязливо и усердно, а, главное, вовремя у опрометчиво зазевавшегося соседа открамсывал Петр этот лакомый кусочек.
Антирусская политика Петра
После всего изложенного становятся просто смешны потуги Лажечникова составить о Петре некое иное мнение, выдумав для этого извечного беглеца героическое сражение, где Петр якобы принимает в нем непосредственное участие:
«…прикреплены веревочные лестницы. По ним, как векши, цепляются русские, — и первый на палубе Петр.
— Ура! силен бог русских! — восклицает царь громовым голосом и навстречу бегущих шведов посылает горящую в его руке гранаду… Со всех сторон шведы с бешенным отчаянием заступают места падших; но перед Петром, этим исполином телом и душою, все, что на пути его, ложится в лоск, пораженное им…» [56, с. 349].
Хороша сказочка! Однако ж на самом деле за время своих попыток утех с баталиями он не только на расстояние броска этой самой гранады к неприятелю не подступился, не только на выстрел пращи или бросок копья не подошел, не только на ружейный выстрел не подкрался, но не приблизился даже и на пушечный выстрел! Басенка же о том, что все, мол, «на пути его ложится в лоск», требует некоторого уточнения: на пути его может ложиться все живое в тот самый лоск исключительно под воздействием всюду им насаждаемой, столь его звериному сердцу разлюбезной, импортированной с Запада «цивилизации»: безпробудного и безудержного пьянства. Именно он ввел регулярное спаивание своих верноподданных: кого на ассамблеях, кого в устроенных им для этого кабаках.
А вот еще сказочка из уст все того же романиста:
«…остановляет на бегу судно… и оборачивает его назад. Он в одно время капитан, матрос и кормчий. Во всех этих маневрах видны необыкновенное присутствие духа, быстрое соображение ума и наука, которой он с таким смирением и страстью посвятил себя в Голландии» [56, с. 349].
Да уж, наслышаны-с: и про Голландию, и про Англию, и даже про Францию. Облеванные стены лучших гостиниц и герцогских карет, пьяные скандалы и дебоши с метаниями опорожненных бутылок в зазевавшуюся публику, проститутки и мальчики, исполняющие грязные услуги за вознаграждение, — вот лишь малый перечень им прекрасно освоенных в заграницах этих самых «наук».
«Давая в письме к Лажечникову от 3 ноября 1835 года высокую оценку наряду с «Последним Новиком» и второму роману Лажечникова — «Ледяной дом», Пушкин, однако, указывал, что «истина историческая в нем не соблюдена»» [56, с. 436].
Но вся эта являющаяся чистым плодом фантазии легенда о некоем величайшем в истории России «кормчем» вызывала скептическое отношение даже советского литературоведения:
«…крайне ослабляли, ограничивали… историзм «Последнего Новика» эстетические взгляды его автора» [56, с. 436].

И первый на палубе Петр, навстречу бегущим шведам посылает горящую в его руке гранаду… все что на пути его, ложится в лоск…
Но что собою означают эти самые эстетические взгляды, столь ослабляющие некий такой историзм?
На этот вопрос находим ответ у самого Лажечникова:
«…в историческом романе истина всегда должна, должна уступать поэзии, и если та мешает этой. Это аксиома»[65]» [56, с. 436].
То есть, если истина мешает этой самой поэзии, то истину за ненадобностью следует спровадить в архив!
Премило и прелюбезно…
То есть, если врешь, но при всем при том врешь на удивление складно и забористо, то такое допускается. Это вроде бы как даже обязано приветствоваться. Ведь некое аллегорическое восприятие действительности — это, как бы так сказать, и есть, по Лажечникову, высочайшая форма искусства.
Но он отнюдь не является изобретателем этого жанра. Он лишь подливает очередную порцию масла в огонь, разведенный еще его знаменитыми предшественниками:
«…утверждение Лажечникова, что историческая истина всегда должна уступать поэзии, слишком явно восходит к традиционным представлениям и дореалистической эстетики XVIII века, бытовавшим и в классицизме (в этом духе высказывался, например, Херасков в связи с историко-героической эпопеей «Россияда») и в сентиментальной поэтике Карамзина» [56, с. 437].
То есть все их «истории» на самом-то деле являются всего лишь художественным вымыслом! Однако, в пику утверждениям этих довольно свободно истолковывающих некогда произошедшие события Лаже-Херасково-Карамзиных, бытуют о Петре и много иные мнения. Кронпринц Прусский, например, будущий Фридрих Великий, так охарактеризовал Петра I в своем письме к Вольтеру: «…это не безстрашный воин, не боящийся и не знающий никаких опасностей, но робкий, даже трусливый государь, которого мужество оставляет во время опасности. Жестокий во время мира, слабый во время войны…»[66] [16, с. 591].
Он же добавляет о Петре: «монарх-самодержец, коему удачливая судьба заменила мудрость… ремесленник… готовый пожертвовать всем ради любопытства» [75, с. 357].
Однако ж и мнения отечественных классиков, находящихся все в том же левом, безбожном лагере, ничуть не уступают мнению короля Фридриха — прилежного ученика своего учителя — законодателя безбожничества Вольтера. Герцен:
«…повеление Петра I: перестань быть русским, и это зачтется тебе в заслугу перед отечеством» [46, с. 151].
«Петр I, убивший в отечестве все национальное…» (Каховский, 1826)» [46, с. 151].
И даже Лев Толстой, правда, в достаточно сдержанных тонах, просто никак не смог не отметить того разочарования, которое наступило после того, как у него появилась правдивая информация о своем былом кумире: «…личность и деятельность Петра не только не заключала в себе ничего великого, а напротив, все качества его были дурные» [46, с. 184].