И еще один замысел сложился у поэта — издать новую книгу стихов, юношески задорную, полную солнца, смеха, молодого озорства.
Он назовет эту книгу «Песни улиц и лесов». Туда войдут некоторые стихи, написанные еще в молодости, но очень много новых. Он не разучился смеяться, видеть красоту, любить жизнь.
Пусть укоризненно косятся сверстники, пусть их покашливают и покряхтывают, он выпустит такой сборник.
Перелистывая книгу о своей молодости, седобородый поэт замышляет планы, которые были ему, пожалуй, не по плечу и в годы романтических битв.
Недавно спокойный Отвиль-хауз в смятении — исчезла Адель-младшая, тихая и печальная мадемуазель Дэдэ. Сначала все думали, что она уехала в Париж к матери, но скоро узнали, что там ее нет. Принялись за розыски и выяснили, что Адель отплыла с Гернсея на корабле, идущем в Канаду. Постепенно открылись и причины этого неожиданного бегства. Адель отправилась в Галифакс вслед за молодым английским офицером Пинсоном. Они познакомились еще на Джерси. Пинсон был как-то в доме Гюго на елке. С тех пор Адель ни на кого другого не хотела смотреть, отвергала все предложения и становилась все грустнее. Но никто не знал о ее любви к Пинсону, не знал о ней и сам молодой офицер.
Беглянка через некоторое время прислала письмо родителям. Она пишет, что счастлива и скоро выйдет замуж. «Что же делать, — говорит госпожа Гюго, — она уже совершеннолетняя и имеет право распоряжаться своей судьбой». «Дочь моя стала англичанкой, вот к чему приводит изгнание», — сообщает Гюго друзьям.
Уже позже поэт и его жена узнали, что Пинсон женат на другой, никогда не делал предложения их дочери и не понимает, чего она ждет от него. Отец и мать умоляли Адель вернуться, но она просила оставить ее в покое. Хозяйка ее квартиры в Галифаксе сообщила, что девушка целые дни проводит одна в своей комнате и только иногда выходит на улицу, чтоб издали увидеть Пинсона.
Никакие уговоры не действуют. Реальности для нее больше не существует. Она целиком ушла в свои мечты. На Гернсей Адель так и не вернулась. Еще один удар судьбы. Еще одна незаживающая рана, которая до конца будет глухой болью тревожить Виктора Гюго.
Дни коротки, времени не хватает, сетует Гюго в письмах к сыну Шарлю. При вечернем свете ему трудно писать. Он встает на рассвете и пишет под шум океана. Ему кажется, что этот шум сливается с его мыслями. Он пишет книгу о Шекспире, которая должна стать его новым манифестом, книгой о задачах искусства и, конечно, книгой о современности, о путях прогресса.
Говорить о Шекспире — это прежде всего говорить о гениальности. Гюго смотрит на Шекспира как на одну из высочайших вершин в великой горной цепи гениев человечества. Превосходят ли эти вершины одна другую? Представляет ли собой развитие искусства некую лестницу, где каждая следующая ступень выше предыдущей? Гюго уверен, что это не так. Развитие искусства отличается от развития науки, где каждая новая ступень отменяет и превосходит пройденную. Эсхил не превосходит Гомера. Рабле не отменяет Данте. Но, создавая и сохраняя непреходящие ценности, искусство вечно движется вместе с человечеством, и великие художники подымаются на новые вершины, окидывая с них взором новые горизонты. Вершины искусства своеобразны и несравнимы, утверждает Гюго. И было бы нелепо и гибельно, если б один великий художник основывался бы на подражании другому.
Как и в дни своей романтической молодости, Гюго любуется гигантом Шекспиром и его творениями. Великий дар воображения, реальность и фантазия — все слито здесь. Гении, подобные Шекспиру, способны к «двойному отражению» — они видят одновременно две стороны вещей. Отсюда контрасты, переходы, полюсы. Титания и леди Макбет. Отелло и Дездемона. «Шекспир весь в антитезах».
А критики постоянно обвиняют в излишнем пристрастии к антитезам Виктора Гюго. О эти критики! «Зоил так же вечен, как Гомер». Одна из глав книги о Шекспире будет носить такое заглавие.
Гюго высмеивает современных критиков, призывающих писателя к «скромности» и «трезвости» прежде всего.
«Некая школа, называемая „серьезной“, провозгласила в наши дни такую программу для поэзии: трезвость. Можно подумать, что все дело в том, чтобы уберечь литературу от несварения желудка», — иронизирует Гюго. Они хотят посадить на диэту гения. Еще бы! «Лиризм опьяняет, прекрасное одурманивает, великое ударяет в голову… после того, как вы шагали по звездам, вы, чего доброго, откажетесь от должности субпрефекта». Поэтам рекомендуется «не захаживать в кабак возвышенного».
«Трезвость, приличие, уважение к властям, безупречный костюм. Истинная поэзия должна быть всегда одета с иголочки. Непричесанные саванны, лев, не стригущий своих когтей, мутный поток, море, обнажающее свой пуп, туман, так высоко задирающий подол, что видно созвездие Альдебарана, — все это неприлично…»
«Две критики, две родные сестры, доктринерская и клерикальная, занимаются воспитанием писателей. Дрессируют их с малолетства…
Отсюда — особые правила, особая литература, особое искусство. Направо равняйсь!.. Нужно посадить тех, кто мыслит, на крепкую цепь. В конуру! Ведь это так опасно!..»
Стрелу за стрелой мечет Гюго в лагерь чахлой литературы и чахлой трусливой критики, в опошлившееся, измельчавшее и самодовольное общество второй империи, в мельчающее, карманное, камерное искусство, которое боится мощных звуков труб и призывного рога.
«Вот уж скоро три века, как требующие воздержания критики смотрят на Шекспира — этого поэта, полного огня, с таким недовольным видом, какой, вероятно, бывает у тех пасынков судьбы, которые в гареме вынуждены довольствоваться ролью зрителей…» Человек, Солнце, Земля, Величие, Изобилие — вот стихии Шекспира, «Чернильница его дымится, как кратер. Он всегда в действии, в напряжении, в пылу, в походе…
Шекспир запрокидывает чашей всю природу, пьет и вас заставляет пить… Он безжалостен к бедным маленьким желудкам кандидатов в Академию».
Да, Гюго восхищается Шекспиром. Рисуя его образ, он особенно подчеркивает те черты, которые близки ему самому. Ведь Гюго всегда чувствует себя в пылу, в походе, в бою, и «чернильница его дымится, как кратер».
Бороться, вторгаться в жизнь — долг и назначение писателя!
«О мыслители! Служите людям! Будьте полезны!.. Гений не создан для гения, он создан для человека». Гюго решительно восстает против «любовников чистого искусства», которые боятся запачкать руки служением полезному. Задачи писателя всегда задачи социальные, об этом говорили еще поэты древности.
Соединение полезного и прекрасного — это и есть возвышенное. «Искусство для искусства» — эта формула была чужда всем истинным гениям. Ей не подчинялись ни Данте, ни Ювенал. Вся история — свидетельство сотрудничества искусства с прогрессом.
Поэт, сидя на своей скале, пишет книгу об искусстве, но ему кажется, что он стоит на трибуне, перед несметной толпой слушателей. Эстетический манифест превращается в страстный политический призыв.
«Освобожденный народ — вовсе не плохой конец поэтической строфы. Служение патриотическим или революционным задачам ничего не отнимает у поэзии».
Одна из последних глав книги называется «Девятнадцатый век». «Тройное движение девятнадцатого века — литературное, философское и социальное — движение единое, это не что иное, как течение революции в области идей…» Девяносто третий год — вот где истоки движения. «Революция выковала фанфару. Девятнадцатый век трубит в нее… Мыслители нашего времени — поэты, историки, ораторы, философы — все они ведут свое начало от французской революции…
Торопитесь же, торопитесь, мыслители. Дайте человечеству вздохнуть полной грудью… Прочь бесполезное! Прочь косность!.. Жить — это долг каждого. Идти, бежать, парить, лететь — таков всеобщий закон.