…Я вспоминаю ее с уважением и душевной болью, но ни в чем не упрекаю себя. Иначе поступить я не могла».

«Был июнь (июль) месяц, ясные дни, тихое море. Александр Васильевич встретил меня на вокзале в Токио, увез меня в «Империал-отель». Он очень волновался, жил он в другом отеле. Ушел до утра.

Александр Васильевич приехал ко мне на другой день. «У меня к Вам просьба» —? — «Поедемте со мной в русскую церковь».

Церковь почти пуста, служба на японском языке, но напевы русские, привычные с детства, и мы стоим рядом молча. Не знаю, что он думал, но я припомнила великопостную молитву «Всем сердцем». Наверное, это лучшие слова для людей, связывающих свои жизни.

Когда мы возвращались, я сказала ему: «Я знаю, что за все надо платить — и за то, что мы вместе, — но пусть это будет бедность, болезнь, что угодно, только не утрата той полной нашей душевной близости, я на все согласна. Что ж, платить пришлось страшной ценой, но никогда я не жалела о том, за что пришла эта расплата».

«Александр Васильевич увез меня в Никко, в горы.

Это старый город храмов, куда идут толпы паломников со всей Японии, все в белом, с циновками-постелями за плечами. Тут я поняла, что значит — возьми одр свой и ходи: одр — это просто циновка. Везде бамбуковые водопроводы на весу, всюду шелест струящейся воды. Александр Васильевич смеялся: «Мы удалились под сень струй».

Мы остановились в японской части гостиницы, в смежных комнатах. В отеле были и русские, но мы с ними не общались, этот месяц единственный».

…А потом были Омск, Директория (одно из многочисленных временных правительств, нарывами рассыпавшихся на тысячеверстных пространствах от Урала до тихоокеанских берегов; провозглашая общую цель — возрождение России, все они решительно расходились в способах ее достижения), пост военного и морского министра. Переворот в пользу более привычной для тогдашнего «массового сознания» диктатуры. Крест Верховного Правителя, принятый добровольно, в силу убеждений, долга и чести. Разлад в ближайшем окружении, когда под давлением меняющихся обстоятельств и, как сказали бы теперь, политической конъюнктуры одни оказались трусами, другие подлецами, третьи — заурядными мошенниками-приспособленцами, искавшими в идее, за которую адмирал пошел на смерть, личные, притом не только политические, барыши. Тайные, за спиной Колчака, игры «союзников». «Великое сидение» в милостиво объявленном ими «нейтральным» Нижнеудинске, где адмирал, предоставив своему конвою (то есть людям, которые, как он думал, пойдут, так же как и он, до конца) право свободного выбора дальнейшей судьбы, оказался брошенным на произвол судьбы и за одну ночь поседел. Белочехи, занявшие место разбежавшихся и вскоре превратившиеся в конвойных совсем иного толка. И, наконец, Иркутск и тюрьма. И поспешный расстрел без суда и следствия, на основании быстрого разбирательства, проведенного исключительно в целях «революционной целесообразности».

«В самые последние дни его, когда мы гуляли в тюремном дворе, он посмотрел на меня, и на миг у него стали веселые глаза, и он сказал: «А что? Неплохо мы с Вами жили в Японии». И после паузы: «Есть о чем вспомнить». Боже мой…»

Пять лет мучительной и целомудренной любви.

Всего месяц сжигающей близости.

И всю жизнь — расплата.

…Где ты был, Бог, если ты есть, и куда же смотрели твои глаза?

Тюрьма и в лучшие дни (если в разговорах об этом государственном институте допустим такой стилистический оборот) не мед и не сахар. А что такое тюрьма в находящемся на военном положении Иркутске с его каленой зимой, да еще когда она, тюрьма, по крышу набита «врагами», чья жизнь полностью зависит от градуса революционности в настроении любого из новых хозяев положения?

Что должен делать, что должен чувствовать «враг», когда он — женщина не полных двадцати семи лет, но «враг» из «особых»: хоть и гражданская, а жена самого Колчака?

Первое, что она делает, — с немалым риском переправляет на волю, в поезд адмирала, где томится в ожидании будущего немногочисленная теперь поездная обслуга, записку: «Прошу передать мою записку в вагон адмирала Колчака. Прошу прислать адмиралу: 1) сапоги, 2) смены 2 белья, 3) кружку для чая, 4) кувшин для воды и таз, 5) одеколону, 6) папирос, 7) чаю и сахару, 8) какой-нибудь еды, 9) второе одеяло, 10) подушку, 11) бумаги и конвертов, 12) карандаши. Мне: 1) чаю и сахару, 2) еды, 3) пару простынь, 4) серое платье, 5) карты, 6) бумаги и конвертов, 7) свечей и спичек.

Всем вам привет, мои милые друзья. Может быть найдется свободный человек, кто мне принесет все это, из храбрых женщин. Анна Тимирева. Сидим в тюрьме, порознь.»

Ей втолковывают: адмиралу грозит стенка, а ты о теплом белье, канцелярских принадлежностях и папиросах. Может, еще книг затребуешь? Она стоит на своем: адмиралу, страдающему хронической пневмонией и суставным ревматизмом после полярных экспедиций и службы на миноносцах (палубы их всегда накрывала волна, в их помещениях всегда стояла тяжелая сырость) без всего этого в ледяной одиночке верная и скорая смерть. Без книг и папирос в его теперешнем состоянии можно сойти с ума.

(Ее призыв услышали те, кто, как писали в старину, оказался в поле духовно-нравственного притяжения адмирала: волею обстоятельств занесенные в Иркутск российские интеллигенты, видевшие в Колчаке в первую очередь одного из образованнейших людей России.

В их числе оказалась и командированная в Иркутск молодая сотрудница Пермского университета Екатерина Пермякова.

Случайно встретив в городе сокурсницу-«лесгафтовку», так же случайно Е. Пермякова познакомилась через нее с Ф. А. Матисеном, известным исследователем Арктики, участником легендарной экспедиции барона Толля, не менее известного полярника и друга адмирала. Матисен и попросил Пермякову отнести Колчаку передачу. Как человек, воспитанный в традициях толстовского сострадания, отказать Матисену Екатерина Пермякова не могла.

Испросив на то разрешение у самого предгубчека Чудновского, она ходила в Иркутскую тюрьму дважды. Подтверждением тому в архивах остались два документа.

Первый — записка Е. Пермяковой и ответ ей Колчака на обороте. Перечислив, что именно она передает арестованному («мясные пирожки — 15 шт., сладкие — 5, булочки — 11, пирог слад. — 1»), Е. Пермякова, простая душа, пишет далее: «Кушайте на здоровье. От Алеши и Кати Пермяковой».

(«Алеша» — будущий известный за рубежом певец и музыкант Алексей Полячек, в ту пору подросток.)

…И приписывает в самом низу: «Будьте добры, распишитесь в получении передачи».

Адмирал исполняет ее просьбу: «Получил и сердечно благодарю. А. Колчак. 1-22-1920»»

Второй документ — ответная, уже без даты, записка Колчака на еще одну передачу: «Глубоко от сердца благодарю Алешу Полячек и Катю Пермякову за заботу и внимание ко мне. Папиросы есть, белье пока есть, подушка и одеяло тоже. Из книг если возможно прошу прислать по высшей математике и физике. Термос с благодарностью возвращаю. Еще раз сердечно благодарю. А. Колчак».

…Тимирева добивается — ей уступают потому, что, требуя, она готова на все — вначале регулярных свиданий, а потом и совместных «выводов» в тюремный двор на положенные прогулки. За ними следит множество глаз. Но они вместе, и это главное. Все остальное не имеет значения и смысла. Все остальное просто не существует. Мир любящих — это они сами.

Считанные минуты, когда они могут побыть вместе (сколько их еще осталось, этих минут, не знают ни он, ни она, но сейчас это для них неважно) — единственное время, когда физические и нравственные страдания адмирала отступают от него хотя бы ненадолго.

Их порознь допрашивают. Он (с ним судьям все ясно, но требуется соблюсти проформу) на вопрос о том, почему жил и поступал так, как жил и поступал, отвечал со свойственной ему прямотой — поражавшей в нем многих, отличавшей его от других: потому что так понимал жизнь, свое назначение и свое место в ней.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: