Нет хуже активисток, — с досадой подумал Павел, проходя дальше, — сейчас же заметила, что купил новые брюки, а в МОПР не заплатил.
В проходе стояла группа, продолжавшая, повидимому, давно начатый спор…
— Империалистическая тенденция крупного капитала, — громко напирая на слово «тенденция», говорил высокий студент, самодовольно поднимая белобрысую голову, — основная мысль моего доклада…
Бирюков считался одним из самых умных и талантливых студентов.
Ни рыба, ни мясо, — подумал Павел, проходя дальше, — подкоммунивает. В партию не идет — ни Богу свечка, ни чорту кочерга.
Протискиваясь через группу, собравшуюся около Бирюкова, Павел наткнулся на Боброву, конечно, стоявшую тут же… Мелкозавитыми волосами и особой формой носа Боброва напоминала папуаску. Она была умнее своего всегдашнего спутника Бирюкова, но еще самодовольнее и наглее.
В середине аудитории Павел заметил кудлатую голову Миши Каблучкова, но даже не поздоровался: членам организации не полагалось показывать свою близость.
— Пойдем, Истомин, сядем вместе, — на плечо Павла легла небольшая крепкая рука.
— А, Григорьев, — обернулся Павел.
Григорьев, парторг юридического факультета, был стопроцентным продуктом советской системы. Наследственный пролетарий, грубый, хитрый, прекрасно понимавший законы человеческих взаимоотношений в коммунистическом государстве, уже начавший подъем по партийной лестнице, руководитель партийной группы самого партийного факультета, в то же время обладатель ясного, чисто русского народного ума, воспринимавшего все явления с юмором и смекалкой. Иногда он поражал аскетически настроенного Павла своим цинизмом:
— Был вчера у приятеля, выпили, — рассказывал Григорьев, сыто улыбаясь, — попалась какая-то рожа — гостья… Ты всё в стиле буржуазно-помещичьей романтики, — хитро прищуривался Григорьев, замечая тень отвращения на лице Павла, — ну, а я по пословице — подбирай то, что попадется, рожу, так рожу… Бог увидит — хорошую пошлет…
Умные глаза Григорьева после таких шуток с интересом следили за выражением лица Павла. Один раз Григорьев прямо спросил, идя с Павлом из университета в Ленинскую библиотеку: — А ты, Истомин, в Бога веришь?
Павел посмотрел в лицо парторга и ответил, не опуская глаз:
— Верю, а ты?
Григорьев, повидимому, не ожидал такой прямоты, помрачнел и вместо ответа задумался.
— Знаешь что, Истомин, — сказал он через некоторое время, — я тебя уважаю: ты не подлизываешься. Знаешь, — голос парторга чуть-чуть дрогнул, — велика ли моя должность — парторг факультета и только, а знаешь, надоело… все подлизываются, даже эти умники, Бирюков и Боброва — и те подлизываются, еще хуже, чем… — Григорьев замолчал и с досадой плюнул.
Павел и Григорьев прошли по ряду к центру зала. На ряд выше, чуть-чуть наискось, сидела хорошенькая девушка с умным лицом в изящной шапочке. Девушка что-то читала вместе с смазливым откормленным молодым человеком. Головы их близко склонились одна к другой.
— Дочка Вышинского, — подмигнул Григорьев, — со своим хахалем — будущий прокурор. Тоже шкуру с людей спускать будет, — наклонился он совсем к уху Павла.
Аудитория затихла. К кафедре быстрым шагом шел невысокий мужчина лет пятидесяти с простоватым круглым лицом, в поношенном синем костюме, плотно облегающем крепкую коренастую фигуру. Бросив небрежно портфель на кафедру, профессор повернулся к аудитории и начал лекцию, свободно, не заглядывая в конспекты, с приемами опытного оратора, а не лектора. Павел давно заметил пристрастие профессора к начальному периоду русской революции. Он много и с увлечением рассказывал о Германе Лопатине и революции 17-го года. Сталинский период увлекал профессора меньше, лекции становились вялыми и бесцветными, хотя привычка говорить интересно помогала освещать затверженную ортодоксальность нудного повествования неожиданными блестками остроумия. Павел всегда с интересом ожидал этих лирических отступлений. На этот раз профессор еще более обычного вышел из границ дозволенного:
— Вот, товарищи, — почти неожиданно обратился он к аудитории, — мы с вами говорили о том, что настоящая свобода существует только у нас, а как вы объясните такой факт? В 1922 году я путешествовал по Германии, объехал много городов, иногда ходил пешком один, без всяких провожатых. И вот, в немецких пивных, а пивные у них напоминают наши клубы, я постоянно видел, как собирались представители разных партий, в том числе социал-демократы, и все свободно высказывали свои мнения. Полиция никого не арестовывала, а у нас троцкисты и те разгромлены… Голос профессора стал напряженным и в абсолютной тишине смело звучал на всю аудиторию.
— Нельзя ли из этого сделать вывод, что в Германии свобода, а у нас нет?
Павел почувствовал, что всем стало страшно. Профессор вдруг замолк, аудитория замерла в зловещей тишине.
— Конечно, вы все, и я вместе с вами, — заговорил опять лектор совсем другим, скучным голосом, — легко опровергаем такую ложную постановку вопроса. В буржуазной Германии рабочие не имеют ничего: все фабрики, заводы, пресса и государственный аппарат находятся в руках капиталистов и эксплоататоров. У нас рабочие управляют всем этим и потому настоящей свободой пользуемся мы, а не они.
Григорьев и Павел вышли на улицу. Лицо Григорьева было мрачно.
— Эх, выпить бы! — выдавил парторг сквозь стиснутые зубы.
— Следующая лекция по истории империализма, Лукина, — осторожно напомнил Павел.
— Не пойду, — решительно отрезал Григорьев.
Неожиданная мысль блеснула в уме Павла:
— Знаешь, сегодня похороны знаменитой русской артистки… заупокойная литургия в церкви Большого Вознесения, совсем близко. Служит архиепископ Трифон, архиерей очень образованный, умный и прекрасный проповедник. Пойдем, наверно, ты таких служб еще никогда не видал.
Мрачное выражение лица Григорьева сменилось удивлением и даже стало несколько растерянным.
— Ну, что же, сходим, — наконец, решил он и в серых хитрых глазах парторга блеснуло озорное любопытство.
Большой ампирный храм был полон, стояли плечом к плечу. Невысокий Григорьев совсем потерялся в толпе и сразу утратил свой обычный апломб. Величественные заупокойные песнопения звучали над толпой. «Отче Наш» пропели молящиеся.
— Будем петь все, — обернулся протодьякон с амвона и повел общенародный хор звонким металлическим баритоном.
Середина храма была полна мужчинами. Москвичи привыкли и любили петь всем народом — храм дрогнул от торжественного гимна..
Павел искоса взглянул на Григорьева. Лицо парторга было бледно, на лбу от непривычной тесноты выступил пот.
«Но избави нас от лукавого»… И сразу наступила тишина.
На амвоне, вместо высокого, широкоплечего протодьякона, появилась худенькая фигурка старика. Старчески проникновенный и в то же время неожиданно мощный голос заговорил:
— Таинственны явления смерти и рождения. Пути Господни неисповедимы. Невидимая рука направляет материальные процессы физической жизни. Из неведомого нам небытия, темной стезей утробного развития родится на земле новый гений, очаровывающий — человечество своим дивным дарованием, разгорается необыкновенным светом и внезапно тухнет, сходит опять в неведомое небытие. Значит ли это, что все земные ценности безвозвратно исчезнут после физической смерти, как говорят материалисты, или есть что-то, что не поддается тлению?
Толпа замерла. Голос проповедника стал громче и тверже. Павел опять взглянул на Григорьева. Он еще более побледнел, в глазах чувствовалось напряжение и мука: от ответа на вопрос зависел смысл жизни, но ответ архиепископа был предрешен и это не был ответ самого Григорьева. Павел невольно вспомнил такую же тишину, водворившуюся в зале Московского Художественного театра, когда в пьесе Горького «На дне» задается тот же роковой вопрос бытия: «А что, Бог есть?». И хотя босяцкий святой Лука и уклоняется от прямого ответа, а сам автор предрешает ответ отрицательный, в тишине, наступившей после рокового вопроса, чувствовалась неутоленная, вечная жажда веры.