16.00

До четырех часов все шло без происшествий. Я принял душ, позавтракал и принялся искать подходящий для работы шариковый карандаш. Проблема была, конечно, ложная: у меня этих карандашей не меньше десяти. Есть карандаш вечерний: трехгранный черный с золотой насечкой и с золотой же кнопкой, которую все время хочется нажимать — так она, кстати, и задумана. Заправлен черной пастой и служит для театров (мысли записать, приходят иногда мысли и в театре) или для конференций, где полезно оттенить свой темный костюм такой деловой и в то же время пижонской деталью. Есть летний — с зеленой пастой, засовывается за ремешок часов, надежен настолько, что с ним можно купаться. Есть и рабочий — плоский, в виде костяного ножичка для разрезания бумаг (в рукоятке два стержня). Удобен тем, что не топорщит пиджак и хорошо закрепляется в кармане. И есть домашний — в кожаном чехле двенадцать разноцветных карандашиков, защелкиваются кнопкой. Такой не понесешь в театр — массивен, и на работе не покажешь: разворуют из чистого любопытства. Мне нужен был другой: домашний тоже, но более простой, исполнен в виде сигареты. Двенадцать отвлекают, их хочется перебирать, писать то одним, то другим цветом. Так ничего серьезного не создашь. Но сигареты как раз на месте не было. И, помянув недобрым словом Колю, я сел за стол и вытащил вечерний карандаш.

Черная паста кончалась. Пока я менял стержни, зафыркала и потекла кофеварка. А пока я разгружал и мыл кофеварку, зазвонил телефон.

Во всем люблю систему, даже в мелочах: вокруг меня масса нужных вещиц, и каждая занимает строго определенное место (насколько этого можно добиться в условиях совместного проживания в одной комнате с таким братцем, как мой). Скажем, наборы пластинок. Есть специальные для друзей (Конифф или Михай Бу-рано), есть для толпы (ну, это Роллинг Стоунз или «Червоно-чарны»), а есть для интима, когда ты и она — и вечность (здесь Азнавур незаменим). И никогда я не поставлю их вместе, в одну ячейку: чтоб не пришлось потом копаться, чертыхаясь и тратя даром бесценную в наше время психологическую энергию. Брат Коля вносит в эту систему тот хаос, без которого, как известно, никакая система немыслима. И все же любое отклонение от нормы вызывает во мне раздражение и жгучий протест.

Не домыв кофеварку, я побежал к телефону. «Копченка? Раздумал?» — мелькнула у меня страшная мысль. Но это была Наташка.

Работаешь?

Да, — довольно резко ответил я.

Не надо было подходить.

Я понял, что это ты.

Ложь нерентабельна, и я тут же в этом убедился.

—Ты ждал моего звонка? — быстро спросила Наташка.

Ну, разумеется, ей нужно было, чтобы я ждал. Чтобы сидел у телефона и, горестно вздыхая, сожалел об упущенных возможностях. Ну нет, голубушка, уж врать-то ты меня больше не заставишь.

Я знал, что ты позвонишь.

Вот как? — сухо сказала Наташка. — Я разве тебе обещала?

—Да нет, что ты. Просто ты не могла допустить, чтобы я о тебе забыл хоть на сутки.

Опять Моэм?

Ты угадала.

Ну ладно, — сказала Наташка, подумав. — О Моэме потом. У меня к тебе дело.

Я ждал.

Ты знаешь, он подстерег меня около института.

Кто именно?

Ну он, — с досадой сказала Наташка.

И что же? Опять показывал нож?

Нет, хуже. Ты знаешь, я уже просто боюсь. У него были такие глаза...

Ты для того мне позвонила, чтобы сообщить, какие у него были глаза?

Не злись. Он действительно может что-нибудь сделать. Или с собой, или со мной, или...

Или?..

Ну что ты злишься?

Нет, я не злюсь. Я просто не понимаю, чем я могу тебе помочь. Отобрать у него нож? Пожалуйста. Но он себе другой изготовит. Это дело нехитрое.

Не успеет. Он через три дня уходит в армию.

-Вот как. Значит, это должно свершиться сегодня?

Ты издеваешься, — жалобно сказала Наташка, —• а мне на самом деле страшно.

Ну хорошо. Чего он от тебя хочет?

-Чтобы я его ждала! — Наташка засмеялась и тут же заплакала. — Идиот несчастный.

«Так жди», — хотел сказать я, но удержался. В конце концов, девчонка просит у меня защиты.

И что ты парню голову дурила? — сказал я в сердцах.

Я не дурила, — всхлипнув, ответила Наташка. — Он сам.

Так я и поверил.

Он сам! — повторила Наташка. — Он вбил себе в голову, что может отбить у тебя девчонку. Если бы ты хоть одним словом...

И в самом деле: если бы я хоть одним словом дал ему понять, что это нельзя, он бы отстал. Он меня слушался как бога. Но здесь, видно, что-то в моем поведении убедило его, что это можно. Чуткостью он отличался дьявольской.

Видишь ли... — сказал я, осторожно. — Я уже года полтора с ним не виделся. Они теперь в Бескудникове, у черта на куличках проживают. Кто знает, какие у него друзья. Может быть, он вышел из-под моего влияния...

Не вышел! — убежденно сказала Наташка. — Он только о тебе и говорит. Скажи, говорит, что ты к н е м у ходишь, только скажи — и я отстану,

Так что ж ты не сказала?

Да он не верит!

—Должно быть, не без оснований? — язвительно сказал я.

Ну, знаешь ли! — рассердилась Наташка. — Я не в лесу живу, если хочешь знать. Меня из института провожать домой могут? Могут.

Что ж в институте у тебя такие слабаки? Покрепче провожатых выбери.

Зачем мне это нужно: хороших ребят в неприятности впутывать?

«В самом деле, зачем?» — подумал я. Мне было ясно уже, что дело серьезное и без моего вмешательства здесь не обойтись, но очень уж хотелось поработать часок-другой, и я продолжал волынить.

А дома посидеть три дня ты не можешь?

Не могу, — упрямо сказала Наташка.

Ну хотя бы сегодня. Ведь мне же его найти надо.

А что его искать? — Наташка даже обрадовалась. — Вон он под окном моим шатается.

—Ладно, — я сдался. — Сиди сейчас дома, я выхожу.

Хотел было положить трубку, но почувствовал вдруг, что Наташка смешалась.

Ты что-то хотела сказать?

Нет, — неуверенно проговорила Наташка. — Может быть, я оторвала тебя от работы?

Может быть, — ответил я. — Какое это имеет значение сейчас, когда на карту поставлена твоя жизнь?

Не смейся, — обиделась Наташка. — Я серьезно спрашиваю: может быть, у тебя важная работа?

- Послушай, — не выдержал я, — может быть, ты перестанешь вертеться вьюном и скажешь мне наконец, что именно я должен для тебя сделать?

—«Что сделаю я для людей?» — воскликнул Данко», — насмешливо сказала Наташка. Или мне показалось, что насмешливо, а на самом деле растерянно.

.— Да, да, что сделаю я для людей? — со злостью повторил я.

Ну, поработай сейчас, — быстро проговорила Наташка, — и уведи его часов в десять-одиннадцать.

Ты хочешь сказать, что до одиннадцати ты согласна сидеть взаперти?

Да он меня выпускает куда угодно, — засмеялась Наташка. — Часам к одиннадцати я вернусь.

«Понятно, сказал я себе, понятно...»

Понятно, —• сказал я по телефону другим, разумеется, тоном, •— все будет в порядке, не беспокойся.

Пожалуйста, ну пожалуйста, я очень тебя прошу!— заискивающе сказала Наташка.

Ну-ну, — ответил я и положил трубку.

16.30

Про себя я называл его Плебеем, хотя вслух произносил только настоящее имя: Витек. Он бы очень переживал, узнав, что я его так называю: подобные пустяки сильно на него действовали.

Десять лет я прожил с ним под одной крышей и привык к нему так, как, наверно, нельзя привыкнуть даже к брату. Я помню его еще низкорослым прыщавым юнцом в школьной форме, самолюбивым и злым (отчасти из-за комплекса неполноценности), носившим в рукаве финку, выточенную из напильника. До седьмого класса Плебей меня ненавидел — за то, очевидно, что я был для него живым и неотступным примером. Жили в одной квартире, учились в одной школе, я — гордость класса, он — хулиган и шалопай, и деться ему от меня было некуда. Подговорил малышей однажды побить меня, когда я дежурил у них на этаже. Сам в этом деле участвовать постеснялся: сосед все-таки, а кроме того, боялся кары родителей, которые очень меня уважали. С седьмого класса его потянуло на умные разговоры, и мы с ним часами толковали на кухне о разных вещах. О танцах, например, об их первопричине. Плебей понял рано, что с женщинами ему не повезет. Строил из себя сильную личность, бравировал своей нечеловеческой храбростью и, разумеется, огромным успехом «у девок». Я слушал, усмехаясь: прыщи на лбу и финка в рукаве опровергали и то и другое лучше всяких слов. В семье ему жилось не сладко: мать была болезненной и плаксивой женщиной, отец напивался, напившись, выбрасывался из окна (мы жили на втором этаже), вставал, отряхивался и пропадал на две, на три недели. Однажды, выбросившись, исчез совсем. Мать занемогла (она переживала эти «самовыбросы» как подлинные самоубийства и голосила, как по покойнику), и школу Плебею пришлось бросить. Впрочем, «пришлось» — совсем не то слово, он доволен был и возможностью пойти на работу, и, кажется, пропажей отца. Отца он и раньше ни во что не ставил: разговаривать с ним избегал, на вопросы отвечал отрывисто и злобно. Мать тоже не была для него собеседником: при первом же взгляде на Витька своего начинала плакать. Единственный человек, с которым он мог обменяться парой более или менее связных фраз, был я. Нельзя сказать, что мне было скучно с ним разговаривать: парень рос толковый, хотя и чрезвычайно злой. Работа погасила в нем эту злость: сам он часто повторял, что перешипел в течение первых трех месяцев. Мне кажется, я был первым, кто увидел в нем не хулигана, не переростка, а просто собеседника, просто человека. Особой своей заслуги я в этом не вижу: я начал довольно банально, с нотаций по поручению Витькиной мамы, и, натолкнувшись на ожесточенный протест, автоматически переключился на выслушивание. Это было неожиданностью для Плебея: до тех пор, видимо, никто таких маневров перед ним не производил, все настойчиво пытались залезть большими толстыми пальцами ему в уши, обязательно в уши. Он с ходу изложил мне свои концепции, штук двенадцать («все люди сволочи», «все равно помрем», «баб надо всех использовать и вешать», «вселенная разбегается», «живу я один, а вы мне только снитесь», «через миллион лет так и так солнце погаснет» — ну и так далее, довольно страшненькая взвесь из солипсизма, апокалипсиса и блатного детерминизма), которые я тут же разбил в щебенку с помощью своих знаний по диамату, а кое-где самой элементарной софистики. Не знаю, дошли ли до Плебея мои опровержения, но то, что я разговаривал с ним на серьезе, произвело на него сильное впечатление. Я был для него идеалом, но идеалом ненавистным: моя работоспособность, моя аккуратность, моя систематичность, мой вкус, мои успехи, мои привычки его и восхищали и озлобляли. Он счастлив был, что я снисходил до него, и готов был смешать меня с грязью. Здесь нет парадокса: он был плебеем, плебеем до мозга костей, и отношение его ко мне было чисто плебейским.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: