Потом трясет руку Манасеина и говорит:
— Не серчай, Александр Платоныч, что тебе скажу: жаль мне, что Максимов наш помер в походе. Про его это радио для дождя никем не расспрошено, не узнано, а то — взяли бы, да опыт и провели у себя. Нам дай только дождя, Александр Платоныч, так мы тебя весной ягодой с своих гряд побаловали бы, как ты к морю пойдешь. Ну! — махнул он. — Встренемся где-нибудь. Мне тут еще три года втыкать-то в ваших краях.
— Стой! — Адорин хочет крикнуть громче, хотя его слышат и так. — Семен Емельянович, песками я сейчас не ходок, но объеду кругом, через Ашхабад. Где будете?
— Да что нам, Моор и будем, обживать сызнова.
— В Мооре? Так ждите меня.
Сказав, Адорин взглянул на Елену, — ее рука вздрогнула, будто он ударил взглядом по ее пальцам. Он сделал то, что должно было ей нравиться. На том внутреннем языке, на котором говорят чувства, его короткая фраза могла иметь несколько смыслов. Она могла звучать как признание в любви, как выражение покорной уважительности или как вызов, за которым подразумевалась борьба. Вот он пришел, увидел, понял и начинает здесь чувствовать себя по-своему, по-новому, объявляя борьбу всему бывшему до него.
Вот он сказал — я люблю то, что ты любишь, но не так, как ты, и отныне будет по-моему или не будет никак. Она поняла, что ей следует что-то сделать, но что? Предложить ли ему опеку и покровительство, или подчиниться, не рассуждая, не защищаясь?
Нефес мог бы подсказать ей, что истинное благоразумие в риске, и такая мысль ей бы все развязала без спора.
Но она только осторожно, на всякий случай, сказала:
— Хорошо бы мне с вами добраться домой.
И тут же она спохватилась, что не с кем оставить Манасеина и что ехать в пески, не решив своих чувств, бесполезно.
Она подумала быстро: «Подождем, все выяснится», — и успокоилась.
— Саят говорит, что Максимов свой план насчет дождя в седло спрятал. Где теперь оно, проклятое? Придется сообча поискать. Ну, бывайте здоровы. Привет там которым! — сказал Ключаренков и быстро всем подал руку. Он понимающе улыбнулся Елене, в этот момент она упустила все передуманное, инстинктивно распахнула руки и, делая из смешного, из того, что ни в какие, кроме смешных, не укладываются слова, простую такую и режущую сердце боль, шопотом крикнула ему:
— Я вам; привезу его!
— Ну, доброго добра! — сказал Ключаренков, не разобрав — седло иль Адорина и, прихрамывая, полез на коня.
Не прощаясь, Нефес сидел в стороне за кибиткой и, не мигая, смотрел на Елену. Потом он отвел глаза в степь и долго держал их в тяжелом оцепенении.
Караван скрылся за поворотом. Колокол головного верблюда взлетал и падал в воздухе, как сонная, ищущая отдыха птица.
«Да, инженерия — это только один из методов вождения человеческих масс, — думал Манасеин. — Вождения? Скорее — воспитания. И даже нет. Организации. Да, да, организации масс. Сквозь цифры должны проглядывать люди».
Он представил себе Ключаренкова в новой работе.
Вот они строят дома, организуют змеиный питомник, разбивают первые бахчи и заводят первые пастбища в пустыне.
Они будут все время думать о воде. Они будут искать ее. Они будут говорить о его — манасеинском — плане перевести Аму из одного моря в другое. Он открыл глаза.
— Надо заново переучиваться, — сказал он. — Не то знаем и не так знаем, как надо.
Елена подошла и погладила его здоровую руку. Он не почувствовал ее прикосновения.
— Человек приехал шерсть контрактовать, — сказал он, имея в виду Ключаренкова, — шерсть покупать приехал, а тут наводнение, — он пошел наводнение ликвидировать. Пока суетился, оказался в пустыне. Видит, дело неладное, кругом средний век, и пошел вот жить в пустыню, обстраивать ее будет. У него семьдесят семь дел и все на один прицел. В сущности, что же? В сущности он всегда одно дело делает, чем бы ни занимался. А я…
Тут мысли его ушли в себя, и он ничего не произнес вслух.
Нефес встал, не отводя глаз от куска неба, скрылся в улочке меж новых глиняных хижин и быстро вернулся верхом на своем вылинявшем от пота жеребце.
Манасеин сидел на стуле, и обе женщины, наклонясь над ним, суетливо успокаивали его. Отстраняя их, он смотрел вдаль — на караван, поднимавшийся на скаты далекого холма.
— Делибай, — сказал Нефес и открыл инженеру свой немигающий взгляд, — сам видишь: надо!
Глаза его нашли среди песков ключаренковский караван.
Он взмахнул перед глазами коня камчой, будто стряхнул с руки на песок пять лет дружбы. Окутав человека и лошадь, песок взорвался под четырьмя остервеневшими от злобы копытами, и желто-серое пламя, кружась спиралью, стало удаляться в пустыню.
Адорин долго смотрел в пески, хотя уже ничего не было видно в них.
«Собственно только сейчас начинается то, что будет первым событием после наводнения», — подумал он и повторил про себя:
— Экспедиция Ключаренкова… экспедиция Ключаренкова…
Скольким надо было случиться происшествиям, чтобы дать начало событию!
Люди умерли, сошли со сцены, сломали и сделали карьеры, сошлись, разошлись, — и в сущности все только для того, чтобы создать экспедицию Ключаренкова.
Он говорит Манасеину:
— Поедем потом к нему?
Манасеин, глаза которого фосфоресцируют, отвечает:
— И Нефес ушел с ними. И Нефес ушел с ними… А? Да, поедем, попросим работу. Дадут ведь, а?
— Что значит, дадут или нет? Все это теперь мое на всю жизнь.
Нужно было, чтобы люди умерли и перестрадали мучительно, чтобы прошли неожиданные встречи и были высказаны в злобе и любви самые противоречивые и случайные мысли, чтобы пробежали над людьми облака дождей и ветров, чтобы глаза навеки запомнили мрачную радость пустынных колодцев, где жизнь человеческая заключена в нескольких глотках мутной воды, где ее можно случайно выплеснуть вместе с своей порцией влаги, и это будет самоубийством, где воду надо беречь, как здоровье, как бодрость и молодость. Все должно было произойти, что произошло, в видимой своей разобщенности и в хаотическом и противоречивом порядке, чтобы одни люди отговорили все мысли, а другие услышали бы их и запомнили, чтобы родились воспоминания о пережитом, заботы о завтрашнем, и прошли бы перед глазами пейзажи, оголенные от человеческого труда, о которых Нефес мог бы сказать, что месту, где нет труда, нет имени, а Хилков, умирая, вспомнить, как пылят вот так же, как здесь, изможденными травяными запахами возы с сеном на деревенских дорогах под Симбирском…
Вот случилось происшествие — одно, другое, третье, потом они слились, чтобы дать начало событию.
И еще было грустно думать, что забудется все происшедшее до вчерашнего дня — только о неразысканном седле напишут песни и станут думать, что в нем-то и скрыто счастье пустыни, — а история просто откроет страницу, надпишет на ней, минуя истекшие частности, год, месяц и завтрашнее число, и назовет то, что начало жить, экспедицией Ключаренкова.
Так, может быть, следует назвать и эту повесть.
1931
Русская повесть
Человек без родины —
Соловей без песни.
Нам смерть — не родня.
В сырую октябрьскую ночь к емельковскому леснику постучался путник. Хозяин долго не открывал — не до гостей в такую пору. Но стук был уверенный, собаки лаяли на него без злобы — и лесник босиком подошел к двери, нащупал по пути дробовик в углу, у притолоки, и спросил:
— Кто там?
— Впусти, отец. Это я, Павел, — ответил стучавший.
— Откуда будешь? — осторожно переспросил хозяин, не торопясь открывать.
— С гнезда в перелет по своему следу, — видно, условную фразу произнес стучавший. — Впускай, отец. Промок я до глубины души.