В кабинет никто не вошел, и Корытов тем же торопливым движением, каким он брал у Воропаева бумаги, развернул на письменном столе потрепанный и расчерченный цветными карандашами план города.
— Можете выбирать, — щелкнул он пальцем по юго-западной части города, по знаменитому Чайному холму, граничащему с парком богатого, когда-то удельного имения. — Или вот тут, — махнул он рукой на юго-восток, вдоль шоссе, где начинались виноградные плантации очень крупного винодельческого совхоза, меж которыми рассеяны были частные дачки и небольшие дома отдыха.
— Дома, сам понимаешь, битые, требуют восстановления, и как ты справишься с этим делом, я не знаю, помочь тебе нечем, сам понимаешь… Был бы у меня народ, тогда еще так-сяк, а то у меня, понимаешь, никого нет… Жуткое дело!
И, сразу отвлекшись от частного воропаевского вопроса, который он безусловно считал вздорным, Корытов беспокойно заговорил о делах своего района, и худое лицо его с тревожно-подозрительным выражением уставших глаз заметно оживилось.
Он заговорил о том, что беспокоило его настолько сильно, что он ни о чем другом давно уже не мог думать. Мысли его вертелись только вокруг тех неразрешимо трудных вопросов жизни, разрешить которые он был ан в самое ближайшее время. Из центра, не ожидая, пока он выйдет из тупика, уже взваливали на него другие дела, решение которых зависело от решения первых (еще не решенных), и он по опыту знал, что не сегодня завтра на его плечи свалятся еще какие-то третьи, пятые, восемнадцатые проблемы, зависящие от проблем вторых, четвертых и семнадцатых, и понимал, что ни отдалить их, ни взвалить на кого-нибудь другого он не имеет права. И потому раздражение не оставляло его даже во сне. Он и спал отругиваясь или нападая.
Рассказывая, Корытов подобрел, хотя то, что он говорил, было совсем нерадостно, но дело-то как раз в том, уверял он Воропаева, что нет на всем Черноморье другого района с такими замечательными перспективами, как его, корытовский, и что только сущие пустяки мешают ему, Корытову, подобраться вплотную к этим перспективам.
В это время дверь в кабинет без стука приоткрылась, и худенькая, невысокого роста женщина в белой официантской куртке и в мягких войлочных шлепанцах внесла поднос со стаканом чая и омлетом из яичного порошка на маленькой тарелочке.
Она вошла и, увидев постороннего, остановилась, неодобрительно взглянув на него. Воропаев сразу же приметил ее неодобрение, и на секунду его удивленный и ее неприязненный взгляды скрестились, породив взаимное смущение. Продолжая рассказывать, Корытов махнул рукой, чтобы она поставила поднос на край письменного стола, и показал ей, не переставая говорить, два пальца, давая понять, что требует ужин и для гостя.
Едва уловимым кивком головы женщина ответила, что второго ужина нет, и повела своими строгими серыми глазами в угол, в сторону шкафчика. Корытов, заметив ее взгляд, опять разрешительно помахал рукой и снова показал ей два пальца.
Он все продолжал рассказывать, что район безлюден, а женщина, неслышно ступая по полу, достала из шкафчика начатую бутылку вина и два стаканчика с перетянутыми талиями — из каких в Иране пьют чай, а в Грузии только вино, — поставила то и другое на стол и, прислонившись к стене, стала ждать, когда Корытов кончит говорить.
— Но, будучи раз покорена, природа, ты понимаешь, не может оставаться без человеческого воздействия, — продолжал Корытов, наливая вино в стаканчики, разрезая вилкой на две половины омлет и жестом приглашая Воропаева, чтобы тот выпил и закусил. Он, наверно, боялся остановиться, чтобы Воропаев, чего доброго, не ушел.
— Виноградная лоза — что корова. Корову мало, брат, кормить, ей еще и ласка нужна. Ты ее гладь почаще, и она тебе литрами отдаст. Лоза, заметь себе, точно так же. Не обкопаешь ее вовремя, не обрежешь, не опрыскаешь — ни черта не получишь. И сорт не в сорт, и ягоды, понимаешь, с клюкву. А главное, один тут комбайн — руки. Все вручную, как при царе Горохе.
Воропаев, внимательно слушая, несколько раз хотел было нагнуться и достать из рюкзака банку мясных консервов, но Корытов каждый раз удерживал его почти силой.
— Воды, воды нет! Жуткое дело! — все более озлобляясь на условия местной жизни, продолжал он неутомимо. — Ты вот, друг милый, приехал поправляться, тебе одно — красота, горы, цветы, море, а это — только губы накрашены, брови подведены. На самом же деле положение — хуже не бывает.
Воропаев мельком взглянул на женщину у стены. Ее бледное, но по рисунку энергичное и чем-то необъяснимо обаятельное лицо было равнодушно к рассказу. Серые глаза под темными, резко прочерченными бровями исконной казачки спокойно разглядывали гостя.
— Ты понял теперь меня? Послушай — топлива нет, транспорта нет… было в районе более тысячи машин, сейчас пять «трофеек» без резины. Света нет. Жуткое дело!
Слушая Корытова, Воропаев постепенно начал понимать, какое нелепое, странное и даже обидное впечатление должен был произвести на Корытова приезд по личным делам заслуженного коммуниста — правда, четырежды раненного, с обрубком левой ноги и с туберкулезом легких, но все-таки способного еще многое сделать, а вместо того мечтающего о какой-то дурацкой хуторской жизни.
Он взглянул на разозленное лицо Корытова, чтобы прикинуть, к нему ли лично относится негодование секретаря, но, ничего не решив, поднялся и стал прощаться.
Не удивляясь тому, что гость уходит, и не удерживая его, Корытов тряс его руку, досказывая о чем-то своем.
Женщина отделилась от стены и собрлла на поднос два винных стаканчика, тарелочку из-под омлета и пепельницу, наполненную окурками.
Из всего разговора она поняла только одно, что приезжему — хоть он и с орденами, и в больших чинах, и собою видный мужчина, — что ему придется плохо. Его лицо с зеленовато-восковой кожей, синие окраины глаз и блестящие, точно все время возбужденные глаза говорили, что человек болен, и болен сильно. Она вздохнула и бесшумно вышла из комнаты.
Корытов крикнул вслед Воропаеву:
— Дня через три ты обязательно выступи для партактива. Что-нибудь о черкасовском движении. Ладно?
— А ты вообще-то людей часто собираешь? — с порога спросил Воропаев.
— Не особо. И негде, и некогда, да и с питанием, знаешь, жуткое дело. Это, брат, сказывается на настроении.
— Еще бы. Это я по себе чувствую, — сказал Воропаев.
Корытов беспомощно развел руками.
В приемной (когда-то, очевидно, гостиная богатого особняка) было почти темно. Моргалик чадил из последних сил.
— Вы бы оставили у нас вещи, — сказал кто-то из темноты. — Я запру, никто не украдет.
— Кто это?
— Я, Лена, — ответил голос, и Воропаев понял, что это та самая худенькая женщина, что подавала ужин.
Оставив у нее чемодан, но взяв с собою рюкзак, где было кое-что из съестного, Воропаев вышел из особняка.
Было так темно, что дома сливались с воздухом. Он остановился — приучить глаза к мраку. От земли веяло сыроватым теплом. Где-то вдали слышались голоса. Очевидно, из порта шла партия переселенцев. Размеренно похрапывал прибой. И по этим звукам Воропаев в состоянии был определить лишь то, что море слева от него, а голоса и, значит, улица — справа. Но двинуться он не мог, потому что не разбирал, где дома, а где мостовая. На его ручных часах со светящимся циферблатом было около двенадцати, до рассвета добрых четыре часа. Он не знал, что предпринять.
— Вы что, заблудились? — белая куртка Лены неясно мелькнула рядом с ним. — Куда вам?
— В колхоз, — сказал он первое, что пришло на ум. — Должно быть, я там и переночую.
Ему показалось, что она пожала плечами, но, конечно, в темноте он не мог этого видеть.
— Мне тоже в ту сторону, пойдемте, я доведу, — сказала Лена.
Воропаев смело шагнул за ускользающим от него белым пятном куртки. В своих мягких войлочных туфлях женщина двигалась настолько бесшумно, что Воропаев почти не ощущал ее соседства с собою, одно ее дыхание напоминало ему, что кто-то рядом.