В природе существовали сейчас одни звуки, он почти осязал их.

Он лежал на краю воздушной бездны, как птица с перебитыми крыльями.

Говорят, тело — ничто, дух — все. Это, разумеется, преувеличение. Но, с другой стороны, не нога же, и не целая грудная клетка, и не здоровые легкие делали его тем, прежним Воропаевым, которому он сейчас завидовал, потому что уже не мог им быть? Разве он оставил мысль о Горевой потому только, что ходил с протезом и харкал кровью и, следовательно, был нехорош для нее?

А Найденов? Мальчик без рук и ног, мечтающий о своем будущем, был так велик, что он, Воропаев, забыв о себе, мог думать сейчас только об этом ребенке.

Ветер ударял его в спину и, надувая шинель парусом, подталкивал к обрыву. Отпусти он только руки, судорожно вцепившиеся в камень, и тело его, ринулось бы в воздух, как улежавшееся на берегу бревно, которое со скрежетом вздымает и гонит осатаневший поток. Но нет! Нельзя! Да и не стоит! Ну, с Новым годом, Сергунька! С Новым годом, родная Шура! Будьте все счастливы!

Вслед за Горевой вспомнились ему и другие близкие люди, он и им улыбнулся из своего далека. Всем счастья и удачи! Всем, душа которых хоть раз соприкасалась с его душой!

Он лежал, глядя в бездну моря, и громко говорил сам с собой: — Родные мои, вспоминаете ли вы когда-нибудь Воропаева Алексея, или, исчезнув из сводок и реляций, перестав появляться на страницах военных журналов, он уже навсегда исчез из вашей торопливой памяти, как нечто, чему уже не дано встать на вашем пути?

Нет, не думал он, чтобы его забыли, как никого не забыл и он, хотя иной раз не назвал бы имени, не вспомнил лица. Не забывается то, что стало частью его самого. Однажды ночью мы все можем увидеть один и тот же сон и, проснувшись, подумать — до чего велика, до чего крепка и неразделима наша семья, поколение наше!

Глава шестая

«Милый друг!

Как не хватает вас! Как всем нам, вас знающим, необходима была бы сейчас ваша суровая логика и ваше уменье обобщить самые маленькие происшествия. У нас, вы сами понимаете, мозги набекрень.

Мы ломимся в глубину Европы со скоростью метеора.

Вчера я накладывала повязку потомку румынского адмирала Муржеско, совершившего первый и единственный более или менее морской подвиг в истории румынского флота, того самого Муржеско, который в 1878 году участвовал совместно с нашими моряками Шестаковым и Дубасовым в потоплении на Дунае турецкого монитора «Хаджи-Рахман».

Сегодня я беседовала с венгерским магнатом, род которого восходит к XIV столетию. Он приглашал меня в свой замок на Дунае, обещая показать портрет Павла Первого с личной надписью царя, адресованной прадеду этого генерала, и был твердо уверен, что это расположит к нему наше командование.

Я встречала старых социал-демократов, знавших Ленина, коммунистов, анархистов, русских белогвардейцев, грузинских меньшевиков и армянских дашнаков, но я, к моему великому удивлению, не встречаю только фашистов. Можно подумать, что их никогда и не было.

Несколько дней я жила в домике сельской портнихи.

В одном из ящиков комода, которым я могла пользоваться, лежала груда незаконченных флажков с черной свастикой. Их даже не нашли нужным спрятать.

— Что это такое? — спросила я хозяйку. Она ответила, пожав плечами: «Ах, кто их знает! Заказывали мне эту чепуху по три-четыре сотни штук, только подумайте, а я сама никогда не интересовалась, что это такое».

Вся Европа напоминает мне эту портниху. О фашизме никто — ничего. Я видела одного из сотрудников словацкого квислинга Тисо, он с восторгом говорит о словацких партизанах и о наших русских ребятах, дравшихся рука об руку со словаками. «Да ведь вы же фашист», — говорю ему. Он донельзя обиделся. «Я — фашист? Словаки — игрушка в руках Гитлера», — и пошел, пошел так, что я чуть было не начала перед ним извиняться.

Впечатлений — как волн в бурю!

Через тридцать пятые руки получила ваше сухое новогоднее поздравление. Оно, по правде сказать, обидело меня, но я просила передать вам, что упала в обморок от восторга.

Господи, напишите мне хотя бы о том, как вы там сеете, или еще что-нибудь деловое.

Я очень тороплюсь и поэтому на этот раз пишу коротко.

А. Г.»

В начале февраля Корытов, не объявляя порядка дня, созвал экстренное совещание районных работников.

Воропаев, давно уже вернувшийся из колхозов и теперь занятый подготовкой лекций по истории партии, решил на это совещание не ходить, а остаться дома и поговорить со своею «полухозяйкой» — Софьей Ивановной, матерью Лены.

Учитывая страсть Корытова к многословию, он знал, что это совещание, как и многие другие, будет посвящено соображениям самого председательствующего о положении в районе. Кто-то обязательно признает, что совещание раскрыло более широкие горизонты и вооружило собравшихся большей опытностью. Сочиненная об этом резолюция с первой же оказией будет отослана в обком.

Воропаев не любил эти совещания. Но сегодня он предпочел остаться дома еще и потому, что его отношения с матерью Лены после вмешательства Огарновой приняли неприятно острый, драчливый характер. Ему во всем мерещилось старухино желание заполучить его в зятья, а она, обеспокоенная дурным характером своего компаньона и боясь разрыва, лезла из кожи вон, чтобы поправить отношения, и тем еще больше их портила. Откладывать откровенный разговор больше нельзя было, и Воропаев невольно обрадовался, что благодаря совещанию Лена придет поздно и они со старухой могут поговорить по душам.

Огня не зажигали, а сели у пылающей кирпичной печки, самолично сложенной Софьей Ивановной. Дверцу раскрыли настежь, свет огня заиграл на темных стенах. Танечка забралась на колени к Воропаеву и — кругленькая, прелестная — уютно свернулась на них клубочком, подставив огню свою спинку.

— А ну, давайте, Софья Ивановна, какие там у вас претензии ко мне, — вздохнул он.

Хрипло откашлявшись, Софья Ивановна стала перечислять. Ее доводы сводились к тому, что строиться надо, как она говорила, окружно, «в дом вносить, а не из дому выносить», «домом кормиться, а не из дому проситься», и во исполнение этого предлагала ремонт самого здания отложить до весны, как делают все умные люди, ибо когда начнут ремонтироваться большие санатории, они между делом помогут восстановиться и Воропаеву. Зиму же старуха предлагала использовать для постройки свинарника и курятника, накопления золы и навоза.

— А что, Алексей Вениаминыч, самые комнаты, то разве в них дело?

Нам, Алексей Вениаминыч, ежели вы хотите умным человеком быть, подторговать бы надо. Чего вы зыркаете на меня?

— Постыдились бы, Софья Ивановна.

— Стыд, милый, не елка, — глазам не колко, я всю жизнь мою только и делала, что стыдилась, а что с того? Голая да босая сижу на дочке.

И они, как это каждый день случалось у них, — заспорили.

Воропаев старался убедить Софью Ивановну, что он, беря в аренду дом, никогда не имел в виду заниматься хозяйством и жить с его доходов, а хотел только одного — иметь свой угол.

Старуха же, не слушая и все время перебивая Воропаева, пыталась убедить его, что он вовлек ее в невыгодную сделку, что, взяв с ним пополам участок, она рассчитывала жить своим хозяйством, твердо зная, что дом — ее кормилец. Она говорила затем, что помнит, как обещала взять на себя весь быт Воропаева с сыном, и действительно ей хочется, чтобы полковник был сыт и убран, но у нее нет и не предвидится капиталов покупать ему на рынке яйца и масло, к тому же он у нее не один на руках, и кто еще знает, что предстоит ей в жизни.

Она не обмолвилась о том, что Воропаеву давно уже следовало бы образовать семью, на что она рассчитывала со времени встречи с Огарновой и все ждала, когда же это, наконец, случится, потому что тогда уже будут другие разговоры.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: