У Бориса Великанова были обморожены запястья обеих рук. Сходила кожа. Целую неделю ходил в медсанбат и целую неделю его не посылали на линию. Дежурил в штабе у телефона.
Борис стоял часовым у штаба полка. Уже середина апреля. Полк стоял в маленькой деревушке без жителей и почти без уцелевших изб. Немцев отсюда выбили вчера утром. Насколько Борис мог понять, никакой линии фронта не существовало. Дороги развезло. Связь с дивизией только по радио, а радио почти всегда не работало. Отрезанный бездорожьем и чересполосицей частей наших и немецких, полк уже две недели не получал продовольствия. Один раз прилетал У-два и сбросил боеприпасы и несколько мешков с черными заплесневелыми сухарями. Борис получил шесть штук. Солдаты выкапывали на полях прошлогоднюю сгнившую картошку, пекли из нее оладьи. Во всяком случае их называли оладьями.
Неделю назад Борис выменял у своего нового командира, старшины Шитикова, растрепанную книгу — «Воскресенье» Толстого. Шитиков нашел книгу в брошенной избе и успел уже скурить несколько страниц. Махорка кончилась, и он легко согласился отдать книгу за один сухарь. Перечитывая в немногие свободные минуты морализирующие рассуждения Толстого, неторопливые описания медленно развивающихся событий, Борис испытывал противоречивые чувства. Временами хотелось сказать словами старого анекдота: "Мне бы ваши заботы, господин учитель!". Но иногда все сегодняшнее заслоняла мучительная напряженная духовность книги. Борис думал об этом, стоя уже третий час перед входом в штабную землянку. Сменившись, достал из глубины мешка тетрадку, завернутую ради конспирации в старые портянки, и записал стихи.
Белые стихи писать труднее. Рифма многое извиняет.
К началу мая полк вышел из своего полуокружения. У Бориса во всю кровоточили десна. Цинга. Санчасть поила больных отваром из еловых иголок. Не очень помогало. Написал письмо Ире. Елизавете Тимофеевне он писал чуть ли не два раза в неделю, а Ире редко. Но теперь, когда снова заработала почта, послал Ире стихи. Письмо дошло. Военная цензура работала халтурно.
В начале июня сорок второго в Москве было жарко. Вещмешок за спиной, шинель скаткой наискосок через плечо, — Борис, мокрый от пота, перескакивая через три ступеньки, взбежал на четвертый этаж. Перед дверью постоял, отдышался. Позвонил. Слава богу, дома. Елизавета Тимофеевна, не открывая, спросила:
— Кто там?
И, не дождавшись ответа, ушла. Борис позвонил снова. Звон цепочки, и дверь приоткрылась.
— Боже мой. Борюнчик. Что с тобой? Ты почему молчал?
— Я, мама, могу только шепотом. У меня десна опухла. И губы, видишь, тоже.
— Мальчик мой. Господи, что с тобой сделали. Как ты похудел. И лицо не твое. Ты совсем домой? Тебя отпустили?
— Что ты, мама, я от силы дня на два. Послали в офицерское училище. По приказу Сталина всех рядовых с высшим и неоконченным высшим образованием с фронта в лейтенантские школы. Завтра получу направление.
Пока Борис лежал в ванне, в горячей, в почти невыносимо горячей, прекрасно горячей воде, снова и снова пытаясь намылить мочалку хозяйственным, не дающим пены мылом, пока он наслаждался этим совершенно невероятным комфортом и покоем, Елизавета Тимофеевна, взяв с собой все имевшиеся в доме деньги, бежала, буквально бежала на Цветной бульвар, к Центральному рынку. На рынке не людно. Москва еще пустая. Бабы из распределителей, продбаз, литерных столовых продавали ворованные продукты. Дешево, за сотню с небольшим, Елизавета Тимофеевна купила несколько пучков лука. Две сотни отдала за буханку черного и столько же за кило картошки и маленький кусок сала. Больше у нее денег не было. Завтра одолжит у Николая Венедиктовича. Пока Борис дома, надо его кормить. Зелени побольше. На него смотреть нельзя. Эта пилотка на остриженной голове, худое лицо с торчащими ушами, слишком широкий воротник гимнастерки вокруг тонкой шеи. Такой контраст с его бодрыми, полными оптимизма письмами. Так хотелось им верить.
— Зачем ты столько денег истратила, мама? Я же не пустой приехал. Я по аттестату ливерную колбасу, концентраты, полбуханки хлеба получил, меня армия кормит.
— Вижу, как кормит тебя твоя армия. А денег не жалко. Еще есть, что продавать. Книги, картины. Да и я свои полставки получаю. Худо- бедно триста пятьдесят в месяц. Карточки выкупать хватает. Ты отдыхай, Борюнчик. Я на кухню пойду, нам праздничный ужин готовить, а ты здесь посиди. Все равно на кухне не поговорить, в коммуналке живем.
На следующий день Борис получил назначение в военно- пулеметное училище, в поселок Цигломень, под Архангельском. Капитан, выдавший Борису документы, посмотрев на его распухшие губы и послушав его хриплый шепот, по собственной инициативе разрешил остаться на три дня в Москве, "на побывку".
Вечером Елизавета Тимофеевна спросила:
— А ты с Ирой встретиться не хочешь? Она часто мне звонит.
— Зачем я такой к ней пойду? Не люблю, когда меня жалеют. Я, мама, никого, кроме тебя, не хочу видеть. И ни с кем, кроме тебя, разговаривать не хочу. Я эти три дня никуда ходить не буду. Ты даже не понимаешь, как хорошо дома. Только по продаттестату продукты получу.
— Скажи мне, Боря, не жалеешь, что тогда скрыл о папе?
— Не жалею.