А Хогарт писал виденное им вчера и сегодня, писал ту комнату во Флитской тюрьме, где еще совсем недавно самоуверенный, хоть и напуганный изрядно Бембридж вскакивал со стула, садился, пытался спорить и внезапно замолкал, кусая губы и обрывая спрятанной под камзолом рукой кружева жабо; ту комнату, куда ввели потом Рича в кандалах, и его глаза, полные страха и ненависти, и его речь, когда Бембриджа, казалось, вот-вот хватит удар. Никто не поручится, что Хогарт в точности воспроизвел сцену, тем более когда превратил эскиз в картину, где обстоятельно выписаны портреты действующих лиц и все детали обстановки. И снова приходится повторить уже сказанное — там, где Хогарт писал для себя, он писал лучше.
Эскиз прекрасен взволнованной неловкостью мазков, выразительной грубостью линий. Его откровенная риторичность рождается в скупых красках, в резких жестах персонажей. В самой живописи возникает несомненная мысль: в среде обыденной респектабельности происходит нечто чуждое обыденности, неблагополучное, страшное.
Но то, что воспринимает глаз зрителя XX века, глаз, знающий и Гойю, и Домье, глаз, привыкший к недоговоренности и остроте живописных приемов, не мог почувствовать не только зритель той поры, но и принять сам Хогарт. И, написав эскиз, он вскоре принялся за картину, что висит теперь в галерее Тейт, в Лондоне, вызывая более уважения, нежели радости.
И теперь, увы, нельзя уже спросить:
Мистер Хогарт! Во имя чего отказывались Вы от живописи, опережавшей свой век? Вы боялись, что Вас не поймут? Или искали успеха? Не доверяли зрителю или действительно считали, что эскизы Ваши несовершенны?. Боялись ли Вы стать непонятым одиночкой, работающим для потомства, или действительно были уверены, что надо писать со всею возможной тщательностью, с обилием подробностей и дотошной проработкой деталей?
Что бы Вы ответили, мистер Хогарт, сэр?
Нет, Вы не представляли себе картин, обреченных на жизнь только в мастерской. Не мог представить себе это художник, написавший столь известные строчки:
«…наибольшую общественную пользу приносят и должны быть поставлены выше всего те сюжеты, которые не только развлекают, но и развивают ум… первое место в живописи, как и в литературе, должно быть отведено комедии, обладающей всеми этими достоинствами в наибольшей степени…»
Он говорил и думал об общественной пользе, о комедии, просвещающей умы, но никогда и ни с кем не делился мыслями о горечи, проступавшей в молчании холстов. Нет, есть какое-то странное раздвоение в искусстве мистера Хогарта. Быть может, то, что думал он о своих живописных этюдах, было слишком глубоким и личным, быть может, он и впрямь не придавал им значения. Не будем же спешить с выводами, слишком много действительных событий торопят перо. Ведь еще пишется «Допрос Бембриджа», еще негодует Лондон, еще не минула зима 1729 года, но жизнь мистера Хогарта идет уже вверх дном, ибо он совершает романтический и совершенно безумный, с точки зрения общественных приличий, поступок — похищает из отчего дома мисс Джейн Торнхилл и вступает с ней в тайный брак.
МИСТЕР ХОГАРТ ЖЕНИТСЯ, ПИШЕТ КАРТИНЫ И РАЗМЫШЛЯЕТ
Здесь просто невозможно не дать свободу воображению, безжалостно до сей поры стиснутому скудными, но засвидетельствованными историей фактами. Здесь нет никаких решительно точных сведений, и на смену им приходит фантазия. Да и как не пофантазировать, как не представить себе мартовскую, влажную, пахнущую морем лондонскую ночь, блестящую под масляным фонарем мокрую решетку торнхилловского сада, пронзительный скрип боковой калитки, отворенной украденным ключом, легкую тень девичьей фигурки, метнувшейся в грузный кузов наемной кареты. И потом стремительный грохот колес, мелькание бледных огней на перепуганном и заплаканном личике Джейн, решимость и страх в сердце отважного похитителя — словом, все то, что оставило краткое, но восхитительное воспоминание в душах влюбленных. И что, конечно, потом вспоминалось реже и реже, но не забывалось совсем, ибо что же помнить в жизни, как не такие часы полной отрешенности от низменной житейской суеты.
Ничего не известно о первых месяцах жизни влюбленных в маленьком коттедже в Ламбете. И никакая фантазия не может восстановить те слова, которые произнес сэр Джеймс, узнав о похищении. Быть может, он и догадывался о нежных чувствах Джейн и Уильяма — более того, возможно, Хогарт и просил у него руки дочери. Но после бегства Джейн Хогарт для него перестал существовать.
Однако если даже он и догадывался о готовящемся тайном и, с его точки зрения, преступном браке, то когда похищение свершилось, он вряд ли хотел этому браку воспрепятствовать: известно, что выдать за похитителя украденную дочь — единственный выход, почти не оставляющий места сплетням, И вот 25 марта 1729 года в старой педдингтонской церкви состоялось бракосочетание, и мисс Торнхилл превратилась, как принято говорить в Англии, в «миссис Уильям Хогарт».
Сам же Хогарт рассказывает об этом времени коротко и деловито. «Затем я женился, — пишет он, — и начал писать маленькие салонные картинки от 12 до 15 дюймов высоты. Так как они были новинкой, то имели успех в течение нескольких лет и хорошо расходились».
Что было делать Хогарту, как не заботиться о хлебе насущном. Отвергнутый разгневанным Торнхиллом, обремененный заботой о юной жене — Джейн было двадцать лет, — он забывает на время о теоретических изысканиях и всякого рода живописных новациях и принимается зарабатывать деньги.
И вот он пишет — мало сказать серию — просто каскад заказных групповых портретов-картинок, которые быстро приносят ему приятную известность в весьма аристократических кругах. И хотя впоследствии Хогарт относился к этим своим картинкам скептически, трудно поверить, что делал он их холодной рукой. Тут ведь действовал сложный комплекс причин и следствий. Сейчас принято относиться к этим холстам сдержанно и снисходительно, как к периоду некоего внутреннего компромисса, происходящего во вкусах Хогарта. В самом деле, откуда вдруг в мятежной душе художника, уже, казалось бы, знавшего темную изнанку бытия, рождаются источники такой безмятежной и, если можно так выразиться, светской жизнерадостности? Только ли это дань вкусу заказчика и способ заработать деньги?
Или, быть может, это недолгий и наивный порыв в надежде найти утраченное душевное равновесие, тем более что в личной его жизни наступил счастливый перелом, заставивший его на время не думать о темных сторонах действительности? Но более всего надо помнить о том, что Хогарт создавал, изготовляя эти картины, нечто для английской живописи непривычное и очень привлекательное.
Британская живопись не знала еще группового, объединенного столь изящным действием портрета. Другое дело, что сейчас эти холсты Хогарта кажутся наивными, неловкими и несколько даже приторными. К этим тщательно и любовно выписанным гостиным в темном блеске дубовых панелей, к матовым лицам задумчивых джентльменов и хрупких леди, к фарфоровому румянцу ангелоподобных детей, к переливчатому сиянию шелков и кружев, к сумрачной яркости пушистых ковров так бесподобно подходит исто английское слово «nice» — нечто среднее между «прелестно», «очаровательно» и «мило», слово, которое, вне всякого сомнения, не раз произносилось перед подобного рода хогартовскими полотнами.
Да, строгого вкуса здесь маловато, тем более что, следуя моде и желаниям заказчиков, Хогарт вписывал в картины ангелочков, амуров и прочие красоты, столь любезные сердцу осмеянного им еще недавно Кента. А написано все это чаще всего отлично, хотя, разумеется, без той жесткой смелости, которой дышал «Допрос Бембриджа».
Если бы в этих «картинках-беседах» (так, очень приблизительно, можно перевести употребляемый в ту пору термин «conversation pieces») нельзя было почувствовать живого увлечения художника, все легко бы уложилось в привычную схему — компромисс ради денег. Но ведь блестяще написаны многие из них, с артистизмом и тем радостным возбуждением, которое владеет живописцем, любующимся людьми, светом, сочетанием красивых вещей. Нет, это не компромисс ради заработка, скорее это первая и последняя попытка соединить искусство с радостным душевным покоем, компромисс не столько материальный, сколько нравственный, принесший разочарование художнику, но давший английской живописи примеры, которые впоследствии станут началом блистательной школы британского портрета. За это, наверное, многое можно простить Хогарту.