Но дела его шли неважно, он не умел с угрюмой безотказностью ремесленника изготовлять необходимое для безбедной жизни количество гравюр, резьбу же по серебру забросил почти полностью. Сестры его вынуждены заботиться сами о себе — они открывают жалкое подобие белошвейной мастерской, и единственно, чем Хогарт может им помочь, — это изготовлением великолепной коммерческой карточки с гербом, затейливыми украшениями и целой сценой, изображающей процветающую мастерскую Мэри и Энн Хогарт.
Нельзя сказать даже, что он бедствует, временами он гордый обладатель полудюжины соверенов, но порой у него в кармане нет и фартинга. И он никогда не знает, что будет завтра.
И «О, Лорд!» — как восклицают англичане, обращаясь к своему богу, — чего только не приходилось гравировать Хогарту ради заработка — рекламные карточки, приглашения на похороны и на бенефисы, рисунки гербов, планы, карты, картинки к ученым трактатам и даже пособия для обучения новобранцев владению пикой и алебардой.
Но печальнее всего, что сам он по-прежнему не знает, что ждет от самого себя. Он принимается иллюстрировать книги — это все же ближе к искусству, чем гравирование солдатиков с копьями. У него сохранились некоторые, завязанные еще отцом, связи с книгоиздателями и книготорговцами. Но, видимо, и это занятие для него не более чем заработок. К тому же выбирать не приходилось. Он иллюстрировал и Апулея, и Обри де ла Монтре, и столь почитаемого в то время Самуэля Батлера. Большею частью иллюстрации Хогарта посредственны, а некоторые откровенно заимствованны, как, например, гравюры к батлеровскому «Гудибрасу». Конечно, он не занимался плагиатом но своему желанию, просто издатели требовали повторения традиционных композиций. Но и позже, делая картинки к следующему изданию «Гудибраса», Хогарт ничего особенно интересного не придумал.
Кроме историков литературы, мало кто помнит теперь об этой поэме, некогда модной и сильно занимавшей умы. Ослепительная проза Свифта, романы Филдинга заставили забыть робкую и неуклюжую сатиру Батлера и его героя — неудачливого проповедника-пуританина Гудибраса, хотя и не уступавшего в ханжестве Тартюфу, но так и не обретшего бессмертия мольеровского героя. Да и хогартовский Гудибрас ничуть не интереснее литературного персонажа, он откровенно придуман, он слишком нелеп, чтобы быть смешным по-настоящему, он подобен истории забавной, но скучно рассказанной. Склонность Хогарта к подробной описательности сказалась на этот раз губительно — подробности в иллюстрациях были просто пересказом уже описанного события. И все же в гравюрах к «Гудибрасу», особенно в тех, где главные герои отодвинуты на задний план, а весь лист заполняют подсмотренные в жизни фигуры, вновь дает себя знать проницательность художника, ощущающего горестную изнанку смешного.
В сущности, смешного вокруг было немного, и пьяные проходимцы, теснившиеся вокруг Гудибраса на иллюстрациях Хогарта, были куда миролюбивее и добродушнее, чем тот темный и озлобленный люд, что населял никому неведомые подвалы нищих кварталов огромного Лондона. По утрам к берегам Темзы прибивало тела зарезанных; нищета, озлобление и невежество побуждали людей к жестокости и алкоголю; джин начинал теснить доброе английское пиво: можно было напиваться быстро и дешево. Там, где теперь Британский музей, а в ту пору мирно росла зеленая трава, находили окоченевшие трупы джентльменов, заколотых шпагой соперника или вспыльчивого сотрапезника. Еще были в ходу публичные казни — зрелища, приучавшие народ к холодному и гнусному любопытству; в грязных сточных канавах рядом с изувеченными телами жертв ночных потасовок находили брошенные за ненадобностью листки «Добрых предостережений против ругани» — жалкого воззвания, издаваемого Обществом для исправления нравов.
Конечно, Хогарт был человеком своего века, многое он воспринимал как печальную неизбежность, но не видеть горестных парадоксов не мог. Он знал и помнил, что недавно казненный Джонатан Уайлд, глава гигантской организации воров и бандитов, был до своего разоблачения почтенным членом муниципалитета; знал, что страсть к алкоголю и в высших слоях общества была так сильна, что судьям запрещалось заседать после обеда во избежание решений, продиктованных скорее кларетом, нежели справедливостью. И подобно Гудибрасу, Хогарт взирал на окружающий мир в некоторой растерянности, чувствуя глухое неблагополучие доброй старой Англии, и чувстве это звучало под сурдинку в иных его иллюстрациях.
Нет, он еще далек от того, чтобы судить свое время, он судит — и то изредка — лишь случайные его гримасы, но уже давно он занялся изучением жизненных бед и не оставляет этого занятия, даже делая гравюры для книг.
Случалось, правда, что его иллюстрации обретали остроту, от книги едва ли зависящую.
В октябре 1728 года издатель Бенджамин Мотте выпустил «Путешествия в некоторые отдаленные страны света Лемюэля Гулливера, сначала хирурга, а потом капитана нескольких кораблей». Книга произвела сенсацию, за два месяца Мотте напечатал несколько тиражей. Для каждого более или менее догадливого читателя в «Гулливере» была россыпь рискованных политических намеков, желчная и безжалостная насмешка над человечеством. И хотя глубинная философия романа еще ждала своего часа, чтобы полностью стать понятной людям, успех уже теперь был несомненен. Никто не знал, кто написал книгу, даже сам издатель. Он нашел рукопись на пороге своего дома, а предварительные переговоры вел с ним в письмах мифический друг Гулливера Ричард Симпсон.
Тем более Гулливер казался лицом реальным (хотя и изрядным фантазером) и вошел в жизнь как ее полнокровный участник и придирчивый критик.
Хогарт не успел или не дал себе труда задуматься над истинным смыслом книги. Он отнесся к роману с той же непринужденной свободой, с какой Свифт — к реальности. Хогарт додумал книгу. И сделал не вполне приличную гравюру: в наказание за то, что Гулливер потушил в королевском дворце пожар способом, хорошо известным читателям, лилипуты ставят осквернителю монаршьего жилища клизму.
И хотя юмор гравюры сам по себе не слишком хорошего вкуса, оправданием столь неожиданному сюжету служит идея политическая. Под Гулливером подразумевалась Англия, спасшая себя тоже не совсем пристойным способом — признанием Ганноверской династии и поддержкой министра-взяточника Уолпола. Вполне вероятно, что замысел иллюстрации не принадлежал самому Хогарту — слишком уж запутана была аллегория. Но все же это была первая политическая карикатура Хогарта.
Сам же он по-прежнему далек от того, чтобы понимать собственные устремления, он озабочен заработками и жизненной суетой. Давно замечено, что даже очень талантливые люди часто склонны добиваться успеха отнюдь не в той области, к которой предназначила их судьба; Хогарт не был исключением. Сказанное относится, впрочем, не столько к иллюстрациям, сколько к писанию больших, торжественных картин, подобных тем, которые возбуждали его воображёние еще в детстве. Обидно думать, что этот человек, умевший мыслить независимо и дерзко, потратил бездну времени на смертельно скучные картинки, давно забытые даже самыми искренними его почитателями. Где-то в глубине его оригинального и острого ума, на дне гордой и упрямой души прилипла банальная мыслишка, что только большая, написанная на многозначительный сюжет картина достойна называться искусством.
Если Хогарт и пробовал писать маслом до 1724 года, то есть до поступления к Торнхиллу, то об этом решительно ничего не известно. Надо полагать, что первые серьезные уроки живописи он получил именно от сэра Джеймса и что первые его опыты были вполне в духе учителя. Недаром же Торнхилл вскоре пригласил Хогарта помогать ему в работе над росписью одного особняка.
И вот Хогарт, глумившийся над Кентом, над застоявшимся, как старое болото, академическим искусством, пишет свои первые картины с утомительной традиционностью. Он скован вкусами времени, им самим осмеянными, и еще не подозревает, что здесь начинается незримая и ему неведомая трагедия его художнической судьбы.