— Ваше величество в глазах всей Европы поступит в этом смысле совершенно законно, — продолжил Чернышев. — Теперь вы будете вправе потребовать за Ольденбург не Эрфурт, как вам предлагают, а замены более достойной.
— Не Данциг ли? — Губы Александра Павловича истончились, уголки их капризно поднялись. — О сем месте я, признаюсь, не раз думал с тоскою: почему не принадлежит мне? Город этот — крепость, означающая ключ к Висле и всему Балтийскому морю.
— Простите, ваше величество, но я осмелился бы подсказать вам большее, чем один Данциг.
— Уж не имеешь ли ты, Чернышев, в виду герцогство Варшавское?
— А что, государь, — раздался голос из-за плеча Александра Павловича. — Вот это обмен более достойный — герцогство, так сказать, на герцогство!
Оказалось, что они вовсе не вдвоем — в кабинете остался Николай Петрович Румянцев, не посмевший уйти.
— А что, государь, — повторил министр, — коли имеем дело с разбойником, как заведено у разбойников, и поступим — метнем кости. Какая выпадет, а? Или того лучше — и Данциг, и герцогство Варшавское запихнем в мешок, там все это перемешаем да и вывалим наружу. Что первым выпадет, то и потребуем у супостата.
— Не исключаю, первым выйдет то, что размерами поболее, — усмехнулся Александр Павлович. — Николай Петрович, известное дело, шутник отменный. Однако нам не до игры в надежде на слепую удачу.
— А я, государь, менее всего думал о шутке или игре. — вышел совсем уже из-за спины Александра Павловича канцлер. — Я о том, что в каждой шутке всегда на первом месте — правда. Ганзейские города с Ольденбургом — только прицел, лишь первый шажок супостата к Балтийскому морю, что с петровских времен считаем мы надежно своим. Потому-то, чтобы нам насолить, он на пробном своем шаге не остановится — далее пойдет. А далее что? Польские земли да мы. Нет, тут, ваше величество, твердо надобно поставить вопрос: вот, мол, Висла-река, как вы, Наполеон Бонапартыч, в Тильзите рекли — по одной стороне вы, а что на другом, правом берегу, то, не обессудьте, — наше.
Чернышев чуть подался вперед, черные глаза так и полыхнули.
— Вашему величеству судьбу герцогства Варшавского в обстоятельствах, складывающихся ныне, никак не обойти, — произнес он, обрадованный тем, что теперь он не один в своих убеждениях. — В самом деле, ваше величество, тут такой расклад: если Наполеон намерен блюсти свои интересы в землях, что никак не соприкасаются с границами французской империи, как же нам оставаться безучастными к тому, что он замышляет от нас в непосредственной близости? Смею напомнить, как он простирает свое влияние да, проще говоря, захватывает чужие земли. Сначала выход на Рейн, за ним — на Одер. И вот уже он у наших границ. Варшавское герцогство — то ж одно название! А хозяин в нем кто? Опять же он, император Франции. И что ему стоит присоединить к сему герцогству другие польские территории, в том числе и то, чем мы владеем, — вот и самостоятельная якобы Польша! А что на самом деле? Польша под его, французской короной — непримиримый враг России…
«Вот она, моя давняя и не утихающая боль — Польша!» — подумал Александр Павлович.
Не далее как третьего дня сию старую рану разбередила Нарышкина:
— О, когда же, когда вы, Александр, сделаете меня совершенно счастливой? Когда я увижу мою любимую Польшу единой и свободной?
Во дни юности возродить польскую нацию он обещал Адаму Чарторижскому. Но что те слова по сравнению с клятвами той, которую продолжал любить чем дальше, тем сильнее?
— Я знаю, вы, друг мой, недавно давали поручение Чарторижскому съездить в Варшаву, проведать, поддержат ли вас поляки, если ваши войска перейдут границу. Ну и чего вы добились, мой друг, от любовника вашей жены?
— О, Мария, не надо, пощадите меня!
— Я прощаю вам вашу слабость как человеку, которого низко обманывают. Это потому, что вы имеете ангельское сердце. Но как императора я вас не могу простить. Вы доверили государственную тайну лицу, которое обольстило вашу жену. И чем же на этот раз он оплатил ваше доверие? Выдал князю Юзефу Понятовскому, подлому прислужнику Бонапарта, ваши сокровенные мысли о будущем Польши.
Боже, он же хотел добра, искал как лучше для самих же поляков! Разве думал он, что друг детства и юности передаст его намерения в руки тех, кто не приемлет и самой мысли о том, чтобы Польша возродилась под властью России? Но есть же истинные поляки, которые только и ждут, когда он, русский царь, станет и королем польским. И одна из них — она, Мария Нарышкина, урожденная Святополк-Четвертинская.
Кому же довериться, как не ей, знающей каждый потаенный уголок его души? Лиза? О нет, с нею все рано в жизни началось, совсем глупо и по-детски, точно игра в куклы, и рано перегорело, обретя рамки привычки и жалости.
Вспомнил скамеечку с подушечкой, вышитою женой для ушибленной ноги. Педантичная немецкая заботливость, бесспорно, достойная благодарности. Но ее сердце, разве оно ему безраздельно принадлежит, если когда-то сострадало другому? А может, в том он виноват был? Может, сам, излюбив, толкнул к тому, в ком более нашла она отзвука?
Однако будет о том. Живая, требующая выхода страсть не в состоянии копаться в ненужном уже прошлом. Она — безоглядна и безрассудна. Она и в счастье, и в горе — всегда в нераздельном единстве, любовь его и любовь Нарышкиной, которую он сделал первой дамой двора.
А Лизе уже спасибо за то, что она умеет молча и достойно нести свой крест, умной душою своею понимая, что лучше так, чем никак вообще, как бы не подбивала ее мама, великая герцогиня Баденская, на развод. Лиза и теперь как та, тринадцатилетняя девочка. Приласкай, погладь ее по головке, она и заплачет от счастья, прижимаясь к тебе крепко-крепко. Сама же меж тем знает: с другой у него — и другие ласки.
К кому бы еще он мог так — исстрадавшийся и обессиленный, броситься на грудь и всю ее омочить слезами, когда зимой, после Аустерлица, бросив свою армию, примчался в Петербург?
Не в Зимний, не в Гатчину, не в Царское Село или Петергоф — только к ней, Мэрии Антоновне, в ее дом, невзирая на мужа и все окружение. И все, включая в первую очередь мужа, обер-гофмейстера двора, получившего, конечно, эту высокую должность благодаря ей, — вон, на цыпочках, не дыша…
Однако — что же о Польше, как все же следует поступить с ней? Мария Антоновна ему более не простит. Теперь уже не как императору — как человеку, который во всем прежде всего обязан быть мужчиной.
— Да, вот о чем, Николай Петрович, я хотел бы попросить. Надо бы подготовить договор России и Франции именно о Польше.
— Проект такого соглашения, государь, ваше и французское иностранные министерства одобрили в предварительном чтении, — учтиво наклонил голову Румянцев.
Взгляд Александра Павловича выразил неодобрение.
— Первый же параграф сего соглашения вызвал мое неудовольствие. Следует написать так: «Франция торжественно обещает, что Польское королевство никогда не будет восстановлено».
— А что это даст, государь? — Острые рачьи глазки канцлера сошлись к переносью, лоб от напряжения заблестел. — Надобно действовать, ваше величество! Вот, кстати, разумный прожект о немецком легионе, доставленный на ваше высочайшее имя уважаемым Александром Ивановичем…
Император повернул голову к своему флигель-адъютанту.
— Твою, Чернышев, записку я одобрил. И Николай Петрович — слыхал? — такого же мнения. Дело передано в руки военного министра. И как ты верно мне писал, я строжайше повелел хранить сие предприятие в тайне. Корпус начнем формировать в Ревеле. А сих начальников его — генерал-лейтенанта графа Вальмодена и полковника барона Теттенборна в тех же самых чинах я зачислю в русскую службу. Однако повелеваю им пока находиться в прежних местах — также во избежание преждевременной огласки.
И, словно споткнувшись о какую-то свою, не дававшую успокоения мысль, спросил:
— Чаю, не в видах ли будущей судьбы герцогства Варшавского ты, Чернышев, задумал всю эту затею с немецким легионом? Ударить на Одер и на Вислу сим корпусом разом, так ведь, признайся?