Князь Александр Борисович Куракин, теперешний посол в Вене, потомственный дипломат, знал Чернышева еще с колыбели. Дружбу водил и с Александром Дмитриевичем Ланским, одним из екатерининских фаворитов, родным Сашиным дядей по матери, и Сашиным отцом, Иваном Львовичем, генерал-поручиком. И когда от несчетных ран ушел из жизни старший Чернышев, князь не оставлял семью своего доброго знакомого, опекал. И часто, а на праздники всенепременно, вдова генерал-поручика Евдокия Дмитриевна с сыном и двумя дочерьми была в московском доме Куракиных одной из желанных гостий.
Молодой штабс-ротмистр не то чтобы старался непременно попасться на глаза своему давнему благожелателю, но встреч не избегал. И как бы ни был, подчас до глубокой ночи, занят Александр Борисович, тем не менее минутку-другую уделял своему любимцу.
— Просишь в двух словах объяснить тебе диспозицию переговоров? Видишь карту европейских держав? Посередке на ней река Висла. Так вот еще до начала свидания, когда наш государь направил меня прозондировать почву, Наполеон указал мне на такую же карту и сказал: к западу от Вислы будет Франция, к востоку — Россия. А как же, ваше величество, Пруссия? Так, знаешь, что он мне в ответ, топая ногами? Нет для вонючей Пруссии, изрек, места на земле! Фридрих Вильгельм-де есть подлый король. И все они — подлая нация, подлая армия, подлая страна, которая всех обманывала и которая не заслуживает более никакого существования! Вот, видишь, как он — одним махом.
Вздохнул глубоко, расстегнул камзол и почесал волосатую грудь, зевая:
— Охо-хо! Будто и война закончилась, пушки замолкли. Ан нет, с этим извергом еще много крови попортим! Вся надежда на ангельский характер нашего императора и его стойкое упорство. Сказывали, будто бы он ему, супостату, мягко так, улыбаясь, возразил: нет, брат мой названый, Пруссию вы с карты не уберете. Это что ж, и Польшу, и Пруссию обратить в вечных врагов? Дудки вам, дескать, алчные французы!
Изо дня в день, вот из таких отрывочных разговоров, из того, что проронит собственный шеф граф Уваров, посылая с приказами то туда, то сюда, из словечек, невзначай подслушанных у Константина Павловича — своим у него стал! — слагалась более-менее цельная картина. Нет, вроде бы если уж честно, — скорее стеганное, из кусочков одеяло получалось. Но главная суть все же прояснялась: ладилось согласие! И Наполеон, передавали, со дня на день, не скрывая душевной радости, все увереннее и увереннее повторял: кроме России, у Франции нет и не может быть более надежной и достойной союзницы.
Ну а что из всего этого воспоследует? Что и как затеется после самих-то переговоров?
— А после праздников, сам знаешь, завсегда следует похмелье. Ты, кавалергард, небось уже изведал сие, прямо скажем, муторное состояние следом за дружеской вечеринкой — голова раскалывается, руки опускаются, а жить дальше, братец, все-таки, как ни противно, а надобно. Что, разве не так? — снова перед сном принимал у себя Александр Борисович молодого и сообразительного штабс-ротмистра.
Уставал за день. А все же поговорить не по-казенному да с близким человеком хотелось.
— Открывать посольства скоро зачнем. Они — у нас, мы — у них. Между нами, государь наш уже ко мне подольстился. Ты же знаешь, как он это умеет — обвораживать. Я прямо сжался весь, все хвори во мне разом заговорили. Увольте, взмолился, ваше величество, из молодых кого лучше приглядите. Зачем мне подагру свою в Париж волочить? Да, насилу, будто, пока отговорился.
У Александра Чернышева глаза даже заблестели:
— Отказались? А я-то грешным делом…
— Что — ты? — встрепенулся Куракин. — Знаю, у тебя, вертопраха, одни балы, танцы да барышни на уме. Конечно, Париж — это не Тмутаракань и даже не наша большая деревня — Москва. Шик, блеск, моды, наряды, актрисочки тож. Между нами, я и теперь еще со своими хворями по части мамзелей — не промах… Только посланник государя в Париже — это, голубчик, ныне такой пост! Тут в оба глаза гляди, а голову сложить — что плюнуть. Ты знаешь, к примеру, кто есть ихний Талейран?
— Чернявый такой? Еще на одну ногу припадает.
— Во-во! Истинный хромой бес! Ловок Бонапарт, хитер корсиканец, а Талейран его во сто крат лукавее. Да главное — коварнее. И, болтают, неимоверный мздоимец. Так что, ежели не сожрет с потрохами — продаст начисто.
Привстал с кресла Чернышев, молодцевато продефилировал по ковру взад-вперед, остановился перед зеркалом, браво подкручивая недавно отращенный ус. Бросил князю:
— То не для нас, солдат, ваша наука дипломатия. Наше дело — в седло и крути палашом налево и направо. И пусть катятся головы одна за другой. Чем больше — тем лучше. — И громко расхохотался: — А фигура и выправка у меня, Александр Борисович, что надо!
— За фигуру-дуру да за танцы тебя, паркетного шаркуна, знать, и держит подле себя император. Матушка твоя говорила, после Аустерлица государь тебя в Зимнем дворце и в Павловске императрице Елизавете Алексеевне и государыне-матери представлял как нового своего фаворита.
— Было такое, от вас не скрою, — с удовольствием вслух припомнил тот день Чернышев. — Я аккурат на дежурстве был. Вот государь и пригласил в покои императрицы. Восхитительная женщина, доложу я вам. Так мило мы с нею беседовали в тот вечер. Ну а с императрицей-матерью, то верно — в Павловске случилось говорить. С тех пор и та, и другая не обходят меня вниманием.
Князь покачал укоризненно головою:
— Вертопрах ты, Сашка, истинный вертопрах и, в придачу, — дамский угодник. С императрицами — особ статья. Там — придворный этикет. А вот касательно иных дам и барышень, видно, не одна по тебе слезы пролила. Жениться-остепениться еще не надумал? Хотя что я, дурак старый, едва из войны все мы вышли, еще и порохом за версту от твоего мундира несет. Куда молоденьких вдов да детей-сирот плодить? Вот, дай Бог, замиримся, все тогда и образуется. А я тебе такую пару бы подыскал — лучше и не надо!
— Благодарю покорно! — снова вскочил на ноги Саша, будто готовый в седло. — Без войны — я никто! Нуль. Помните, недаром же я в вашем доме при первой встрече с государем ему в своей давней мечте как на духу признался. Ратная стезя — моя дорога до гроба. Вот Наполеон, с чего начал? С самых малых офицерских чинов. А ныне затмил всех величайших полководцев. Так что и мой Тулон, и мой Аркольский мост — впереди. Буду, князь, и я генералом! А Бог даст, поднимусь и того выше. Чувствую в себе эту уверенность и знаю: есть там, на небосклоне, и моя звезда, которая осветит всю мою жизнь. Только не смейтесь. Это я вам в подтверждение разговора моего в тот день в вашем доме с императором.
Как живо, весело, радостно празднует всякий раз Москва коронации государей! И та, восемьсот первого года, не была исключением. Кто был на тех торжествах, навек сохранит в себе ощущение счастья и гордости, что оставили те дни.
Празднества начались в Кремле, в Успенском соборе, а затем в течение нескольких дней продолжались приемами и балами, которые давались, почитай, во всех знатных домах. Чернь же, сиречь — простой люд, гуляла на улицах первопрестольной, где водки и разных вин — море разливанное, столы же ломились от всевозможной снеди и тоже, как и выпивка — даровой.
Едва ли не на самый большой бал в дом к князю Куракину съехалась тогда вся Москва. Шутка ли, сам только что помазанный на царство избранник Божий пожалует! Он и вошел в залу — ну, истинный ангел — с супругой Елизаветой, тоже неземным, небесным созданием. И хор грянул: «Александр, Елизавета, восхищаете вы нас…» Когда был сочинен этот гимн, никто не ведал, но ясно было — к сему достославному торжеству.
Объявили первый танец — экоссез. Дамы встали с одной стороны, кавалеры, как водится, с другой. И надо же случиться — место подле императора досталось молодому человеку по фамилии Чернышев. Совсем юноше, едва вышедшему из отроческого возраста. На нем были светлые — по моде — панталоны и шоколадного цвета фрак.
Юноша представился императору, и государь к удовольствию своему приметил, что тот не стушевался, не оробел. Напротив, ловко и непринужденно, будто и не с государем вовсе, повел о том, о сем сначала как бы ничего не значащий разговор, какой бывает при первом знакомстве в свете.