Заходит Зульфия. Как всегда, безукоризненно одетая. Огромные серьги. Ей идет черное с красным, и она это знает.
— Прослышала, будто вы собираетесь в больницу к Ардашину. Можно с вами?
— Нет, нельзя. Я должен поговорить с ним с глазу на глаз.
Она обижена, но виду не подает.
— Извините. Доберусь как-нибудь сама.
Откуда она взяла, что я собираюсь к Ардашину? Ни слова никому не говорил. Решил сам про себя. Зульфия, Зульфия… Тебе просто хочется побыть наедине со мной. Придумала любовь. А почему бы мне в самом деле не жениться на ней? Для чего? Для того, чтобы числиться женатым? Для общественного мнения? Марина потеряна навсегда… Нет, Зульфия. Эта печальная история не закончится свадьбой, как раньше было принято в глупых романах.
Больничная палата. Осунувшееся лицо Ардашина.
— Как вы себя чувствуете, Олег?
Поднимает веки:
— Ерунда. Настоящие самоубийцы так не поступают.
— Зачем вы это сделали?
— Сам долго ломал голову. Задерганный интеллигентик. Под итоговой чертой вздор: стыдно было перед Подымаховым. Не перед вами. К вам привык. На Бочарова вообще плевал. Гения нельзя обворовать. Он должен был поделиться с нищим духом.
— Бочаров вас ни в чем не упрекает.
— Знаю. Был до вашего прихода с Мариной. Обозвал шизиком. Хоть один по-человечески заговорил. А то охают, ахают. И вы небось скажете, что институт подвел в момент кардинальной перестройки.
— Нет, не скажу.
— Спасибо. Жулика ведь тоже иногда нужно щадить.
— Вас никто жуликом не считает. Просто мелкое честолюбие.
— Ладно. Перевоспитаюсь. Я все ждал, что начнут песочить на собраниях да по начальству. А Подымахов даже не вызвал.
— Он вас и не должен был вызывать. За порядок в институте отвечаю все-таки я.
— Мне казалось, что мной будет заниматься какая-нибудь особая комиссия. Этакие дяди с безразличными лицами. Ждал, ждал, не выдержал и полоснул себя лезвием. Потом испугался — а вдруг помру по-настоящему… Из-за чего? Из-за какой-то глупости, из-за мелкого тщеславия. И больше ничего не будет. А я ведь и не жил-то, по сути. Сколько планов, надежд. Завершить труд отца. Нужны адские усилия. И вдруг всего этого не будет. Никогда. Для чего жил? Чтобы сдохнуть из-за идеи, от которой даже сам ее автор Бочаров отказывается? Вон Цапкин только и существовал воровством чужих идей. А живет и здравствует и вешаться не собирается. Живут еще попы, спекулянты без угрызения совести. А у меня ведь она есть. Как вы думаете, доктор, есть?
— Вздор мелешь. При чем тут попы и спекулянты?
Эк его корчит!
— Не выгоняйте меня из института. Недостоин вести научную работу, определите в лаборанты.
— Выгонять вас никто не собирался и не собирается. А лаборант — не самое худшее, что можно придумать. Если хотите знать, самое скверное — руководить целым институтом, такими вот кривляками, как вы.
Олег смеется.
— Выздоравливайте. Плюньте на прошлое. Не ждите, что вас будут встречать с триумфом. По соответствующей линии все равно всыплют. Такой порядок.
— Пусть всыпают. Все лучше, чем слушать заупокойные речи. Профессор Рубцов закатил бы полуторачасовую со своим «коснемся ниже». Заслуг покойного коснемся ниже. Будем соблюдать порядок. Во-первых, мы должны осудить покойного за пренебрежение к мнению коллектива, за некоторую… гм, гм… эксцентричность. Во-вторых, покойник… гм, гм… подавал надежды, он их подает и сейчас, но об этом опять же коснемся ниже…
Невольно улыбаюсь, хоть и не до веселья. Да, именно так говорил бы профессор Рубцов. Но, к счастью, ему не пришлось блеснуть красноречием.
Сколько усилий, сколько бессонных ночей и мучительно-напряженных дней требуется человечеству, чтобы построить хотя бы одну такую установку, как наша! Люди подбадривают себя высокопарными словами: прометеев огонь, новая эра, невиданная революция в науке. Кто-то подсчитал, что на современного человека приходится в год более полутора тонн стали, семь тонн угля и сотни килограммов различных металлов и химикатов. А прежде, дескать, обходились без химикатов и телевизора. Да, обходились. И ничего… Но человек должен стараться. Я не знаю, сколько стали потребуется мне в двухтысячном году. Но иногда хочется отдать причитающиеся полторы тонны стали кому-нибудь первому попавшемуся и сбежать на необитаемый остров или, по рецепту Эйнштейна, поселиться на маяке. И окажется, что не так уж много мне нужно химикатов. Наверное, конь тоже иногда так думает, но покорно тащит свою тележку с пивом или капустой. Все дело в том, что мы стараемся не для себя, а для мировой истории. От нее в наш век на необитаемом острове не укроешься. Она требует активности, личного участия в большом круговороте. Человек никогда не принадлежал целиком только самому себе. А сейчас все связи особенно обнажены.
Зачем я так грубо с Мариной?.. Мог бы спокойно отказаться, сославшись на уважительные причины… Люди обрели друг друга. Счастье…
Нет, нет, не мог… Ведь я подвел некий итог всей своей неустроенной жизни. Почему люди кривляются, лицемерят? Ради приличия? Не думаю, чтобы им обоим было приятно мое присутствие на свадьбе. Чтобы я не обиделся? Ха!.. Какое им дело до меня? Когда между людьми будут прямые отношения, без всяких этих «извините», «пожалуйста, не обижайтесь»? В Японии подобный инфантилизм возведен в ритуал: становятся на колени, отвешивают поклоны, пятятся задом. Да, да, люди должны расшаркиваться друг перед другом. «Я не могла вас обманывать…» Еще бы! А я обязан ликовать, улыбаться идиотской улыбкой: наконец-то моя любимая вышла замуж за другого! Поздравляю и желаю счастья… Стройте свое милое благополучие на обломках моего сердца. Я человек благородный…
А я не желаю вам счастья. Я хотел бы всегда стоять между вами. Вам все слишком легко дается в жизни. Я завидую вашему небрежному отношению к тому, что происходит вокруг вас. Вы не так ранимы и уязвимы, как я. Для вас не существует трагедий. Потому-то вы и щедры. Вы не испытывали животного страха под бомбежками, после которого чувствуешь себя последней сволочью, не выжаривали вшей в блиндажах. Вы чистенькие и можете с презрением обсуждать все ошибки, допущенные нами во время оно. Будто вы избавлены от них… Я вас ничем не попрекаю. В конце концов, вам нет никакого дела до меня. Я на целых пятнадцать лет старше и принадлежу другому поколению. Стоять между вами я все равно не буду. А в поисках счастья вы обойдетесь и без меня. Вам нужно соблюсти приличия — вот и все. А я не могу в этот день заниматься педагогикой. Я как бы слышу деланно гневный и в то же время глубоко равнодушный голос Храпченко: «Коростылев, как временно исполняющий обязанности руководителя научно-исследовательского учреждения, обязан был поблагодарить в корректной форме молодого растущего специалиста Феофанову, пожелать счастья молодым, проконтролировать, поставлен ли в известность местком; но вместо этого доктор и профессор Коростылев оскорбил сотрудницу в самых неприемлемых выражениях и тем самым нанес ей моральную травму. На наш взгляд, данный поступок товарища Коростылева свидетельствует о душевной черствости, равнодушии, махаевском отношении к кадрам, зазнайстве, бюрократизме, волюнтаризме, наплевизме, экзистенциализме и бурбонизме…»
Храпченко выперли, и эра «наплевизма» ушла в прошлое. Я всегда удивлялся дьявольской способности этого человека гипнотизировать словами. Мне казалось, что я с ним больше никогда не встречусь. Но звонит Подымахов, говорит: в час на Комитете разбираем кляузу Цапкина. Храпченко будет присутствовать, так как является соавтором и вдохновителем кляузы. Именно Храпченко пропихивал кляузу в высокие инстанции, не жалея ни сил, ни времени. Оба решили напоследок пустить вонючее облако.
Дело в том, что Цапкин не стал ждать, когда его снимут официально. Он подал заявление об уходе по собственному желанию. Причину ухода не мотивировал. «Мотивировку» направил в инстанции. После обсуждения по инстанциям письменная кляуза поступила в Комитет с резолюцией: «Разобраться!»