Сойду на пристани, взойду по лестнице,
Пройдусь по Пушкинской и Дерибасовской,
Войду во дворик я, где у поленницы
Стоит фонтан с разбитой вазочкой.
Он сонно капает слезою ржавою,
А прежде славился струею пресною.
И я припомню жизнь дешевую,
И роскошь южную и воскресную.
Рубашку белую и юность целую,
Тебя во дворике под полотенцами,
И ничего я не поделаю
Под полосатыми полутенями.
Так славно в августе, и надо малости —
Винца в бутылочке, мясца на вилочке.
А ты дурачишься, стоишь, ломаешься
В своем одесском переулочке.
Когда же вечером выходим в город мы,
Где одиночки горе мыкают,
И где купальщики проходят голые,
И пароходы за море двигают.
Тебе мерещится Европа глупая,
А мне — матраса дерюга грубая.
О, юность лютая, Одесса людная
На пляжах галька, такая крупная.
Но твой проулочек забылся накрепко
И вот теперь зашел и слушаю:
И нету хохота, и нету окрика,
Фонтанчик капает слезою рыжею.
«У лукоморья дуб зеленый…»
Мясной, тяжелый суп соленый
Да мутноватая бутыль.
Четвертый день несносный дождик,
Экскурсовод, лесник, художник
Погоды ждут — все гиль.
Привез леща я из Ростова,
У положенья холостого
Есть преимущество одно —
Внезапные перевороты
По поводу тоски, погоды.
В двенадцать дня темно.
Без пропусков обсерваторий
Тьма наступает, как Баторий,
Когда он шел на Псков
По этим вот местам священным.
Под влажносиним освещеньем
Готов я, не готов?
К огню и людям жмутся тени,
Стучат разбитые ступени.
Кто там? А никого…
Давно ли я ушел из дома?
Что это — сон или истома?
А счастье каково?
Не знаю. Жизни выкрутасы,
А может, девочка с турбазы,
Что забегает вдруг.
Иль шум дождя о рубероид,
Овчина, что меня укроет,
И голоса старух.
О чем они теперь судачат?
Мой век окончен? Он не начат,
Я только что рожден.
Сам перегрыз я пуповину,
Сегодня прожил половину,
Что будет завтра днем?
Нет вылета. Зима. Забит аэродром.
Базарный грош цена тому, как мы живем.
Куда мы все летим? Зачем берем билет?
Когда необходим один в окошке свет.
Я вышел в зимний лес,
прошел одну версту.
И то наперерез летел всесильный «ТУ».
Он сторожил меня овчаркой злых небес.
Я помахал ему перчаткой.
Он исчез.
И я пошел назад, по смерзшейся лыжне.
Я здорово озяб, и захотелось мне
Обратно в теплый дом,
где мой в окошке свет,
Крылом и колесом не оправдаться, нет!
Ничего не надо, кроме
рынка в раннем сентябре,
дыни в перистой соломе,
пива светлого в истоме,
воблы в ветхом серебре.
Коль жара пошла к упадку,
опрокидывал я кадку
с ледниковою водой.
Мылся, брился, растирался,
в тех краях не растерялся —
утром приходил домой.
За рекой Алма-Атинкой
подружился я с блондинкой —
челка и зеленый взор.
Оказалось, что татарка.
Я купил ей два подарка —
брошь и ложки — мельхиор.
Были у нее ребята,
сын Тимур и дочка Тата,
а самой-то двадцать пять.
Дети в десять засыпали,
и тогда мы засыпали
рис в кастрюльку — вечерять.
Ели плов, а после дыни…
И глазами молодыми
говорила мне она:
«Буду жить подмогой детям,
никуда мы не уедем.
Нам судьба Алма-Ата».
Вот и все. И я простился
и в обратный путь пустился,
и пошел четвертый год.
Верно, и она забыла.
Что же все же это было?
Почему в душе живет?
Набережная Ялты в середине марта,
именитая публика еще не подгребала —
сыро, ветрено и прохладно,
на море волнение — три балла.
Все мы дети Цельсия и Реомюра,
ждем у моря случая и погоды,
вон блондинка в розовом приуныла,
одиноко разглядывая шверботы.
Сдвинем кружки, усядемся потеснее,
солнцепоклонники в ожидании литургии.
Все, кто здесь, ошую и одесную,
братья свету, волненью волны родные.
Ну, а ты, делегированная Краснодаром,
прилетевшая к морю по горящей путевке,
вот увидишь — все сбудется, ведь недаром
точно пурпур богини твои обновки.
Нету близости больше, чем перед солнцеворотом,
нет единства светлее, чем перед загаром
с этой вот медсестрой, с этим разнорабочим,
с этим завучем, управдомом, завгаром.