— Вот увидит мать — пропрет. Так и знай. Думаешь, она слепая, не видит ничего?
— Я думаю о тебе.
— Обо мне... Не обо мне ты думаешь.
— А о ком же?
— А о себе. — Сказала она это вроде бы нехотя, насмешливо; он ничего не ответил, он понял, что она здесь одна, что послушно идет за ним и что о матери просто играет словами.
В бане было сумрачно и тихо. Пахло березовыми вениками и старыми стенами.
— Пусти, сейчас бабушка придет, — сказала она все тем же насмешливым тоном, когда Вадим, поставив ведра, обнял ее сзади за плечи.
— А если не придет?
— Придет.
Вадим снова хотел обнять ее, но на этот раз она с силой оттолкнула его. И улыбнулась. Он отступил на шаг и сел на прохладную лавку. Галя села рядом, сказала, глядя в низкое оконце, в которое была видна лишь заросшая травой луговина с разбросанными по ней черными обгорелыми кирпичами и белыми лобастыми камнями:
— Второй раз видимся, а ты уже обниматься лезешь. И не стыдно?
— Нет, не стыдно.
— Привычка такая?
Он усмехнулся, но ничего не сказал.
— А может, ты дверь перепутал?
Галя откинула волосы и посмотрела ему в глаза.
— Дверь я не перепутал. Уж это точно.
— Ну, смотри.
— Ты разговариваешь почти совсем как твоя мать.
— Что, нагнала она на тебя страху?
— Ты знаешь, пожалуй, да. — Он засмеялся.
Помолчали. Слышно было, как шуршала в углу в старых вениках мышь, как кричали ласточки и стрижи, изредка мелькая в ослепительно голубом квадрате окошечка, стремительно гоняясь за мошкарой, как тикали в старых стенах жуки-часовщики; Вадим вспомнил, что точно такое же тиканье он слышал в сенцах, когда Галя угощала его молоком, когда они были одни, окруженные непроницаемой черной тишиной надвигающейся ночи.
— В клуб-то почему не приходишь? — спросила Галя.
— Устаем.
— Ну уж?
— Устаем, точно. Ведь дотемна работаем.
Теперь она усмехнулась. Сказала:
— А ваши бывают.
— Это самые лодыри.
— Они здорово танцуют, прямо загляденье. Наши так не умеют.
— Научатся. Это дело нехитрое. Кстати, в отряде у нас почти все из деревни. Правда, они почему-то не любят говорить об этом.
— Стесняются, что ли?
Он пожал плечами.
— Ну и глупо.
Они снова помолчали, слушая, как шуршит и попискивает в куче старых веников мышь, как тикают, подтачивая бревна, часовщики. А тогда, в сенцах, Вадиму показалось, что это кровь стучит так напористо в его висках.
— Я про тебя как-то раз спросила у ваших, так мне сказали — спит, мол.
— Все правильно, так оно и было.
Галя пригладила смуглой ладонью черные волосы, расчесанные на пробор. Он посмотрел на ее неторопливую руку, маленькую, как у ребенка, и, должно быть, горячую после быстрой ходьбы, на белую ниточку ровного пробора, сказал, едва сдерживая желание снова обнять ее и поцеловать в этот белый пробор, в душную кожу у корней волос:
—Ты очень похожа на мать.
— Да, похожа. Я знаю.
— Очень похожа.
— Тебе пора, — сказала она; она смотрела на него с какой-то наивной доверчивостью и радостью, потому что то, что она испытала в эти дни и особенно в эти минуты, было так похоже на счастье! — Ты приходи в клуб. На танцы. Приходи.
— А что мы там будем делать? Танцевать?
— Да. — Она сделала удивленное лицо. На мгновение ей даже показалось, что он смеется над ней. Неужели смеется? Решил, что я деревенская простушка... Нет, не может быть. Тогда, по дороге домой, и после, когда пил молоко, он так смущался и был такой смешной... Нет, нет... — Ведь танцы для того и существуют, чтобы танцевать. Разве не так?
— Да, действительно, на танцах большей частью все же танцуют. Приду.
— Правда? — обрадовалась она и покраснела.
— Правда, — улыбнулся он. — Какая ты прелесть.
Она покраснела еще сильнее и долго не могла справиться с собою. Он не знал, как ей помочь, и отвернулся. Немного погодя она сказала:
— Тебе надо уходить.
— Почему?
— Бабка вот-вот должна прийти, печку растапливать.
— Давай сами растопим, тогда она, может, и не придет.
Галя рассмеялась, и он снова едва удержал себя от внезапного желания наклониться и поцеловать ее.
— Да нет же, она все равно придет.
— А мне кажется, что она увидит, что баня топится, и решит, что обошлись без нее.
— Да нет. Все равно... — Она отвернулась; губы ее вздрогнули, словно хотела что-то сказать, но передумала или не смогла.
— Галя. — Он коснулся ее волос, погладил их. — Галя, мне не хочется уходить. Нам ведь так хорошо вдвоем.
— Да? Так решил ты?
— И ты. Это — в твоих глазах.
— Ну хорошо, а что мы будем делать?
— Как что? Как что!
— Затапливать печку? Да?
— Да и печку тоже... То есть именно этим и будем заниматься.
— Ну, хорошо. Тогда вот что: наколи щепок, да побольше и помельче. Там, на каменке, лежит сухое полено. А я схожу и скажу ей, чтобы не приходила.
Вскоре Вадим вернулся в институт и однажды зимой, когда даже в городе бушевали метели, забивая тротуары и переходы плотным серым грязноватым снегом, и когда было особенно уютно в теплом стареньком общежитии, неожиданно получил из деревни письмо.
Галя писала о школе, которую строил отряд и которую все же сдали к сентябрю. Она писала о том, что вся деревня им благодарна и часто вспоминает добрым словом. А еще вспоминают в деревне, как они стоговали сено... О себе. Но о себе совсем немного, так что из этих двух-трех строк он так и не понял, что и как она теперь. В конце мелкими круглыми буквами было приписано, наверное, подумал он, перед тем как заклеить конверт, в самую последнюю минуту: «Если хочешь, я приеду к тебе на денек. Заболела тетя, мамина сестра, и я повезу ей мед. А живет тетя в том же городе, где учишься ты. Как все просто, правда?»
Вадим еще раз перечитал последние строки, сунул письмо в карман и лег на кровать. Потом он перевернулся на спину, достал из коробки курительную трубку и спички и долго смотрел сквозь тягучие и зыбкие разводы синеватого, как ранние сумерки, дыма на стопку чистых листов бумаги, лежащих на столе, на зеленую папку с белой наклейкой, на которой была отпечатана на машинке его фамилия, имя, факультет, курс, название работы, на черновики, выписки и учебники, разбросанные по всей комнате.
— Если хочешь, я приеду... — вслух повторил он, и снова, в который уж раз, ему захотелось бросить все, вышвырнуть в форточку папку с начатой курсовой работой и поехать в ту далекую деревню, где о нем так бережно и нежно помнили и где его все еще ждали. — И курсовую, и учебники, и все это — к черту!
Но потом он вспомнил, что с понедельника начинается подготовка к зимней сессии, а курсовую нужно сдать в крайнем случае к концу недели и то при условии, если удастся уговорить профессора. Впрочем, профессора тебе, старина, уговорить удастся. Это не так уж трудно. Для тебя — нетрудно. Для тебя. Так что сиди, пыхти над своими бумагами и не дергайся. Потому что безрассудство в таких делах не по плечу тебе. Не но плечу...
— Если захочешь...
Надо бы прибрать комнату, помыть хотя бы полы, подумал он, глядя сквозь синеватые сумерки дыма на скомканные листы черновиков, на белесые пятна затоптанного пепла.
— Если хочешь...
А можно и не убирать ничего, не мыть полов, можно и так еще пожить.
— Если хочешь...
Хочешь... А чего я вообще хочу? Чего?
Так он и уснул, измученный мыслями о ней, уронив на пол затухшую трубку.
Проснулся он уже с новым чувством. Нет, о Гале думать он не перестал, но мысли о ней были уже не так мучительны. Вадим попытался вспомнить, почему она не пришла в тот вечер в клуб, но так и не смог. Мы были так неосторожны, так неосмотрительны, подумал он в следующее мгновение. И она, и я. Эта неосмотрительность могла кончиться чем угодно... Было сумасшествие... Впрочем, нет, этого случиться не могло. Не могло... Но почему не могло? Говорят, когда в первый раз, то почти всегда — наверняка... Мысли снова возвращались на мучительные круги, и, чтобы освободиться от них хоть как-то, хоть на время, он опять попытался вспомнить, почему она тогда все же не пришла.