И вот сижу за столом. Я чисто умыт, на мне новая, сшитая матерью, ситцевая рубашка, синяя в белый горошек, крученый с кисточками поясок, новые штаны из чертовой кожи и старые серые валенки. Из дырок на пятках торчат пучки сена. Я заталкиваю его в валенки для тепла.

Приехавшая ласково гладит мои вихры легкой рукой.

— Молодец! Быстро схватываешь. Тебе надо учиться.

Я вожу пальцем по букварю:

— Ма-ма… Па-па…

Мне удивительно, что это я сам читаю. От радости лоб мой в испарине. Я как во сне. Какое это чудо — слышать нежный голос, вдыхать запах духов, касаться руки ее.

Ночью плохо сплю, мечтаю о занятиях. Еще темно, а я уже старательно умываюсь, причесываюсь, надеваю свой «парадный» костюм. Пристаю ко всем в доме, чтобы проверили, как я выучил заданное. Успеваю позаниматься с Марией, потом с Шурой. Жду, когда же проснется моя учительница, так волшебно появившаяся из снегопада…

Забыты приятели, самодельные деревянные коньки с полозьями из проволоки, брошен лоток — короткая доска, покрытая льдом. Этот лоток служил вместо санок. Я не выпускаю из рук букварь и тетрадку.

Занимаюсь целыми днями, пишу все лучше, читаю все бойчее и своим восторгом и азартом увлекаю и свою первую учительницу.

— Ты послушай, как он читает! — радостно говорит она мужу.— Нет, ты только послушай!

Накануне отъезда «лермонтовский черкес» приносит мне под буркой стопу книг:

— Тебе! Читай! Учись!

Я бережно листаю «Тараса Бульбу», «Каштанку», «Муму», «Капитанскую дочку», «Робинзона Крузо»… Ложась спать, я кладу их себе под одеяло…

Уезжают квартиранты на другой день вечером. Женщина стискивает мою голову узкими ладонями и, глядя в мои глаза, ласково спрашивает:

— Ты будешь меня помнить?

— Буду.

— Как возьмешь книгу — вспоминай… Ты, я вижу, очень любишь книги.

— Ничего, вода выпоит, хлеб выкормит — человек будет! — восклицает «черкес» и дружески хлопает меня по спине. Выходя из дома, взмахивает черными крыльями бурки.

Вечерний сумрак. И снова снегопад. Хлопья опускаются густо, лениво, бесшумно. Лошадь с места берет рысью. И через миг меня охватывает глухая пустынность. Ни звука на заваленной снегом улице. А я стою у ворот в синей рубашке в белый горошек и дрожу не то от холода, не то от горя.

Я не помню имя ее, да и лицо почти забыл, только мерещится мне что-то красивое, молодое, радостно-счастливое…

Прошло немного времени, и я сам прочитал первую книжку: это была «Майская ночь» Гоголя.

Самый длинный день в году

Летом я с братьями сплю на сеновале…

Меня кто-то трясет за плечи. Я чувствую это, но не могу проснуться, так сладко спать на похрустывающем сене. Но меня все трясут, трясут, и наконец в недра моего сна пробивается совсем издали Шурин голос:

— Вставай, Илья Муромец! Вставай, балда!

И тут я совсем ясно ощущаю, что меня треплют за нос. Медленно выбарахтываюсь на белый свет из душной, уютной, как мех, глубины сна. И сразу же вижу смеющееся лицо Шуры, в покатой крыше синие линейки щелей, вдыхаю запах сена, слышу глухой стук лошадиных копыт внизу в конюшне.

Я пытаюсь снова нырнуть в пучину сладчайшего сна, но это мне не удается, Шура опять хватает меня за нос и удерживает на поверхности.

— Вставай, лежебока! Довольно дрыхнуть! Эй, Муромец!

Шура, уже одетый, умывшийся, с мокрыми волосами, приваливается к моему боку, говорит в ухо:

— Сегодня день необыкновенный. Единственный в году.

— Какой? — спрашиваю я, садясь.

— Самый длинный день в году. Сегодня двадцать второе июня. Сегодня будет светло почти восемнадцать часов! Еще и четырех нет, а солнце уже всходит. В такой долгий день… Ты знаешь, сколько в такой день может у тебя произойти, всяких событий?!

Алешка спит каменно, непробудно, открыв рот. Шура машет на него рукой:

— Ему такое не интересно!

Мы спускаемся по лестнице, выходим за ворота.

Светло. Оцепенела листва на тополях. Ни человека, ни птицы, ни звука, ни ветерка. Только разгорается, ширится, льется свет с востока. Город будто пустой. Но это лишь кажется так.

В домах спят люди. В пахучей, зеленой густоте листвы, за наличниками окон, на чердаках, на сеновалах прикорнули воробьи, горихвостки. Под листьями замерли мухи, жуки. А вон у Ромки-цыганенка на железной крыше дремлют белые голуби. На поленницах, в сенках, на крылечках, в сараюшках спят лохматые, теплые звери: собаки и кошки.

И улица пустынна и призрачна потому, что по ней бродят невидимые, уютные, посапывающие сны.

Мы стоим на дороге. Я — в одних трусах. Избегавшийся, худющий, коричневый от солнца. Большой палец на левой ноге обвязан запыленной тряпкой — сбил о камень.

Я чувствую какую-то благодарность к Шуре. За что? За ласку? За дружбу? Или за этот самый длинный день в году, с которым он свел меня сейчас?

Среди зелени тополей золотятся новые столбы. Давно ли здесь тянули провода, и звонкие столбы гудели, когда монтеры, взбираясь, ударяли по ним «кошками»?

Шура в комнатах, в кухне вкрутил лампочки, и мы с нетерпением ждем, когда они загорятся. На берегу Оби уже построили новую городскую электростанцию…

— Ну, иди, досматривай сны,— говорит Шура.

— А ты?

— Пройдусь… Посмотрю спящий город…

И он уходит по дороге, заложив руки за спину. На нем голубая майка с белым воротником и с белыми обшлагами. Его бумажные серые брюки в черную полоску явно коротки ему. Между сандалиями и обшлагами мелькают голые ноги.

А я снова лезу на сеновал.

Я уже хорошо выспался, когда пришел ко мне Петька.

…Курицы бродят по двору, роются в земле. Ходит взъерошенная, сердитая, рябая клуша с выводком пушистых цыплят.

Другим мать уже не дает садиться на яйца. Как только заклохчет какая-нибудь хохлатка, она сразу же окунает ее в бочку с водой, чтобы курица остыла, не начала парить.

Во дворе взвихривается стая разноцветных перьев, они грудятся к заборам. Мы с Петькой пускаем их по ветру. Перо взлетит над крышей, покружится и опустится.

В углу двора черемуха. Под ней в песке купаются куры. На заборе болтаются моя шубенка, половики. У сарая груда сосновых дров, земли в опилках, среди поленьев козлы.

Между врытыми столбами натянута веревка, она провисла от сырого, только что вывешенного белья. Над ним поднимается парок. Забавно смотреть на рубахи, свесившие рукава вниз. Будто невидимые люди, как в цирке, ходят на руках.

Под водосточной трубой в кадке плавают перья и коробок с воткнутой спичкой-мачтой. К дому привалена лестница. Сухая земля местами облита мыльной водой после стирки.

Открыв рот, под черемуху плетется пес Ругай. Шура взял это имя из «Войны и мира».

Петух, повернув голову набок, смотрит в небо и, завидев коршуна, тревожно кричит.

Под навесом на бревешках стоят сани, на них лежит дуга, хомут. К стропилам подвешены только вчера нарезанные в лесу березовые веники. Там, в сумрачной прохладе, славно пахнет сеном, вянущими вениками, рогожей и лошадью из конюшни.

Солнце ослепительное. Редкие облачка, словно белые заплаты на синей рубахе. Изредка провопит на весь квартал черный белозубый, как негр, угольщик: «У-у-угли-и-и! У-у-угли-и-и!» — Он идет рядом с телегой, заваленной мешками с углем. И снова тишина, безлюдье. Может быть, я бы и заскучал, но я помню, что сегодня день особенный. И я все чего-то жду.

Игра с перьями надоела… Время все меняет. Теперь даже игры у ребят другие. Тогда мы играли в городки, в бабки, в лапту. Бывало, вечером высыплет на дорогу орава парней, мальчишек, и через весь квартал летает черный гуттаперчевый мячик, звучно хлопает по нему лапта. Крики, свист, хохот…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: