Это случилось в седьмом классе. На уроке немецкого языка.

— Ауслянд — заграница. А как будет заграничный? Ауслендиш. Правильно. Внимание, на последней парте!— учительница постучала мелом по доске.— Тоболкин, не спи! Ауслендиш. «А» с умляутом.

«Умляут, ауслендиш, умляут, умляут!» — ударялась об асфальт перед окном падавшая с крыши вода, разлеталась сверкающими брызгами. На деревьях пришкольного сада зеленели первые листочки, первые ласточки торопливо пришивали к земле солнечное небо, все живое наливалось новыми силами, прихорашивалось, как перед праздником.

Я и не думал об отце, а он вдруг открыл белую высокую дверь класса и поманил меня пальцем. Улыбнулся, поманил пальцем и осторожно прикрыл дверь.

— Умляут. Тоболкин, ты куда?

Учительница преградила мне дорогу.

— Пустите! — я оттолкнул ее и выбежал в коридор.

В гулком, насквозь пронизанном солнцем коридоре было так тихо, что, казалось, слышался звон пылинок, танцующих в лучах весеннего солнца.

Чья-то тень мелькнула у поворота па лестницу. Ноги мои налились тяжестью. Как во сне, когда надо убегать и нет сил.

— Папа! — я хотел крикнуть, а получилось еле слышно.

Хлопнула дверь парадного.

«Неужели не догоню?»

Медленно, так медленно, будто учился ходить после болезни, я вышел из школы.

Навстречу мне шагала рота солдат. Целая рота. Впереди ефрейтор с красным флажком.

— Запевай! — крикнул семенивший сбоку старшина.

Солнце скрылось за горою,

Затуманились речные перекаты, —

повел откуда-то из глубины колонны тонкий сильный голос.

А дорогою степною

Шли домой с войны советские солдаты! — мощно подхватила сотня молодых голосов.

От жары, от злого зноя

Гимнастерки на плечах повыгорали.

Свое знамя боевое

От врага солдаты сердцем заслоняли!

Их было много, и пели они прекрасно, но не годились мне в отцы. В старшие братья — да, только в братья, И зеленые гимнастерки на их крутых плечах еще не повыгорали, и не с войны они шли, а из своей мирной казармы — в баню, что была на соседней улице.

Я смотрел им вслед до тех пор, пока не скрылся за поворотом замыкающий солдат с красным флажком. А потом мои ноги вдруг освободились от тяжести и я побежал. Я бежал домой, не разбирая дороги.

Я отпер своим ключом замок на двери нашей халупы. Замирая, осмотрел обе комнатушки, заглянул в платяной шкаф, где все еще висело длиннополое коричневое отцовское пальто, которое он оставил в надежде на возвращение к мирной жизни. Подошел к портрету отца. Потрогал пальцем темно-вишневую рамку. Черноволосый, большеглазый, с ямочкой на строгом подбородке, отец, казалось, улыбнулся мне. Нет, это солнечный луч скользнул по его лицу.

С последней глупой надеждой открыл я дверцу давно не топленной печки — как будто он мог туда поместиться! Холодной золою и какой-то неземной бессмыслицей пахнуло мне в лицо. Я никогда не мог представить себе отца убитым, а, представляя раненым, всегда почему-то думал, что лежит он, примерзший к земле, в луже крови и единственное, что может спасти его,— наша печка с поленьями, гудящими в ней, с голубым чайником на плите. Я и теперь подумал об этом...

— Ты что так запыхался, сынок, что случилось? — спросила мама, когда я прибежал к ней в заводоуправление.

— Ничего, мне показалось...

По лицу мамы я сразу понял, что она ничего не знает.

— Что тебе показалось? Ты весь дрожишь.— Мама обняла меня.— Что тебе показалось?

— Что... ты заболела.

— Какой ты! — Она поцеловала меня в висок.— Значит, никогда не буду болеть.

А потом ей, верно, пришло в голову, что я притворяюсь, она засмеялась и погрозила мне пальцем:

— Ох и фантазер ты, Андрей. Сегодня же у вас контрольная но алгебре. А ну, марш в школу!

Я вышел па улицу.

«Куда девался отец? Где он? Я же видел его, видел и узнал, я сразу узнал... Может, он остановился и гостинице, чтоб расспросить, как мы с мамой живем? Или сидит сейчас у соседей? Все соседи его так любили и до сих пор о нем вспоминают. А что, если он притаился за деревом, за забором и наблюдает за мной? Военкомат прислал: «пропал без вести», а он жив, жив и вернулся! Вернулся! Я так и знал, что он вернется!»

Я обегал всех соседей, всех знакомых, но все напрасно. Потом долго стоял у гостиницы, следил за всеми, кто выходил из нее и входил, но никого похожего на моего отца не встретил. Поздно вечером я вернулся домой...

— Что с тобой? Ты от каждого шороха вздрагиваешь,— удивлялась мама.— Уж не натворили ли вы чего с мальчишками?

«А вдруг отец узнал, что она выходила замуж, и уехал? — с ужасом и тоской подумал

я,— Тогда все пропало...»

— Признайся, что ты натворил? — приставала мама.

— Отстань! — закричал я.— Ты сама натворила! Предательница! Замуж ей надо было выходить!

— Что ты, Андрюша? — Мама побледнела и как-то вся сжалась.— Что ты, сынок?

— Отец приходил в школу, только я его не догнал, он скрылся, я побежал за ним и не

догнал.

— Расскажи мне все, как было...

Я рассказал.

— Это тебе показалось, это галлюцинация,— мама заплакала.— Отец убит под Белой Церковью, его убили из пулемета на глазах у Лавриненко, это папин друг, он тоже был ранен в том бою и целый год лежал в госпитале, я не хотела тебе об этом рассказывать, ты всегда так ждал папу...

«Прости»,— хотел сказать я маме и не мог: а вдруг она все-таки ошибается? Вдруг ошибся этот Лавриненко? Ведь в военкомате не дураки, раз прислали — «пропал без вести»? Без вести — это значит: ничего не известно.

Еще много дней я напряженно вглядывался в лица прохожих, вздрагивал от каждого стука — все надеялся. Постепенно это чувство притупилось. А когда я понял, что у меня была галлюцинация, навалилась тяжелая, как чугунная плита, мысль о том, что мой отец никогда не вернется домой, никогда.

Я перестал писать отцу письма. А те, что были в тайнике под ореховым деревом, так и остались там лежать в плотно закрытой жестяной коробке. Я думал, что корни отцовского ореха крепко и нежно обхватили коробку с письмами и не отдадут ее никому, никогда...

А Таня все стояла у высоких железных ворот, ждала, ждала... Казалось, напрасно ждала она того момента, когда ворота раскроются и новобранцев поведут на вокзал.

— Они сегодня не поедут! Сегодня не будет отправки! — разнесся слух среди провожающих.

Толпа стала быстро таять, и вскоре остались только мы с матерью.

На столбах вдоль по черной улице зажглись электрические лампочки. Начиналась метель.

Мама очень замерзла.

Наконец за воротами началось какое-то движение. Через несколько минут они распахнулись, и новобранцы стали вытекать со двора на улицу.

Мой отец шел правофланговым в одном из первых рядов колонны. Он миновал маму, отчужденный, как будто никогда и не принадлежавший ей, прочно слившийся с массой новобранцев.

Она окликнула его.

Он поскользнулся и едва не упал.

— Ты-ы... Иди домой! Нас ведут на Сортировочную, это семь километров!

Но она не вслушивалась в его слова, она бежала следом и скоро поравнялась с той шеренгой, в которой шагал мой отец.

Новобранцы глазели на нее с интересом и завидовали моему отцу, потому что

она была красива, а в темноте и кружении снега, при неверном свете фонарей, под мерный скрип шагов по мерзлой дороге казалась еще красивее, чем была на самом деле.

— Да выйди ты! Выдь! Потом нагонишь! — советовали отцу соседи.

Он шагнул из колонны, обнял нас и замер: прикрывая руками, и грудью, и

фибровым чемоданчиком от ветра и холода, словно отдавая нам все свое тепло,

всю жизнь, как будто желая оградить нас от зла и несчастья на много лет вперед.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: