— Так я пойду? — неуверенно спросила старуха, докуривая вторую папироску.
— Да ладно, сидите, — приветливо улыбнулась приемщица, и на сердце старухи отлегло, как будто ее простили.
Все с тем же победительным придыханием радио объявляло о том, что желающие граждане могут взять напрокат свадебные платья и называло адреса прокатных пунктов столицы.
— Про нас, х-мм! — криво усмехнулась приемщица. Такая у нее была манера усмехаться — криво, с обидой, накопленной за многие годы еще с тех пор, когда однажды, в первое лето после школы, напоили ее в полузнакомой компании до беспамятства, и очнулась она наутро в чужой постели.
— У тебя и такое добро есть? — удивилась старуха.
— Есть. Теперь осталось одно, а завозили когда-то пять штук. — Приемщица невольно оглянулась в сумеречную глубину помещения, туда, где висело на плечиках свадебное платье — издали его было почти не видно, так, лишь край тускло отсвечивающего полиэтиленового чехла. Но она-то знала его досконально — каждую рюшечку. Что ни говори, а белое свадебное платье с фатой — это тебе не пылесос «Буран», не стиральная машина «Эврика», не коврик в прихожую. Словом, это была самая непростая вещь у нее на выдаче, и относилась она к ней по-особому, с душой.
Оставшееся в прокатном пункте свадебное платье значилось в описи под инвентарным номером 327. Платье было самого ходового размера — полнота сорок шесть, рост три. Как было записано в документации: «рост — 164 см, обхват бедер — 100 см, обхват груди — 92 см». Обычно пишут «окружность бедер», «окружность груди», а здесь употребили слово «обхват», и хотя не было указано, кто должен обхватывать, но все равно сразу веяло чем-то живым и веселым.
Платье было впору и приемщице и ее дочери — в свои пятнадцать лет та вымахала в такие дылды, что хоть под венец. Всего каких-то два года назад была девчушка, пигалица, а теперь форменная невеста — рослая, налитая, ступни тридцать восьмого размера, дай Бог, чтоб больше не росли!
«Неужели и она из атомов?! — подумала приемщица о своей дочери. — И я? И вот эта старуха? И пепельница? И пепел? Неужели все из атомов — чепуха какая-то!» Она ведь и в школе учила, и знала — таки-так — из атомов. Знать знала, но осознать не могла, хоть режь! Атомы эти были для нее вроде смерти — то, что умирают другие, даже близкие, понятно, а вот в то, что умрешь сама, как-то не верится.
Сквозь толстые витринные стекла в грязных потеках была далеко видна ярко освещенная предвечерним солнцем широкая новая улица: майская свежесть газонов, невысокие деревья в дымке молодых листьев, небольшая, но плотно сбитая очередь человек в триста у винного магазина — будто стоящих на пристани, в надежде сесть на корабль, что увезет их к спасенью; застывшие в глубокой чистой тени громады жилых домов, очеловеченные лишь разноцветными постирушками на балконах. А еще лет двадцать назад здесь дремали в беспамятстве глубокие, дикие овраги, заросшие колючим терновником. Говорят, что в оврагах водились зайцы, но в это сейчас так же трудно поверить, как и в сами овраги.
По дальнему от прокатного пункта тротуару, вдоль темной зелени газона пробирались к автобусной остановке знакомые старухе богомолки — чисто одетые, в косыночках, туго завязанных под горло, некоторые с палочками, точно стародавние странницы с посохами. Старуха многих из них знала в лицо, здоровалась, называла про себя «вольными бабками» и смотрела на них с завистью. Еще бы не завидовать — у них своя компания, с ними Бог. А что она? Как ей сейчас к ним пристать? Как присоединиться? Никогда прежде не ходила она в церковь, да и о Боге не задумывалась. Так только, когда, бывало, припечет, тогда и взвоешь: «Господи, пронеси! Господи, оборони!» А в нормальные дни не до Бога — крутись и крутись. То на камвольной фабрике, где проработала она, считай, всю жизнь среди мокрой шерсти в грохоте чесальных машин, то дома, то с детьми, то с внучиками. В церковь ходят по нынешним временам вольные бабки, а она никогда не была вольною. Лишь теперь, в последние годы, да и то со старичком на шее. Только и думай об его шкоде, только и спасайся. Ночью стала в своей комнате на крючок накидываться — мало чего ему взбредет — возьмет и голову отрежет. Врачиха говорила, такие случаи описаны. Зря, конечно, она это сказала, но уж больно начитанная в своем медицинском деле была врачиха, уж очень хотелось ей разъяснить насчет старческого маразма все до тонкостей. Да, сейчас бы она пошла в церковь, но как? Стыдно вдруг к Богу примазываться. А тем более вольные бабки все держутся кучкой, все такие неприступные, с поджатыми губами и с таким видом, как будто знают что-то такое, чего никто не знает. А тут еще ее дураковатое замужество. Правду сказать, если б не последний грех, попросилась бы она к вольным бабкам в компанию. На миру и смерть красна — в народе ничего зря не сказано.
«А что ж, того и гляди, выскочит через два-три года замуж и вполне может привести зятька, — продолжала думать о своей дочери приемщица, — и куда я денусь от зятька, а?!» Хоть и хорохорилась она перед старухой, но понимала, что деться ей тоже будет некуда. Вообще, она давно заметила, что чем дольше жила на свете, тем больше становилось для нее непонятного. А теперь еще с этими атомами история, только и разговору, люди гибнут. «Неужели все из атомов и даже сам солнечный свет?!» Принять на веру она могла, чего только не приходилось ей принимать на веру, а вот примириться. Нет… в голове не укладывалось!
И чтобы не мучить себя невообразимой картиной, приемщица стала вспоминать о прочих четырех свадебных платьях, бывших когда-то в ее ведении.
Одно платье утонуло вместе с пьяной невестой в Останкинском пруду.
Второе было залито красным вином и прожжено во многих местах сигаретами, отчего в белом капроне грязно желтели оплавленные дыры.
Третье — увезено за рубежи нашей Родины на горячий и пыльный Аравийский полуостров пышнотелой блондинкой лет двадцати трех. Приемщица хорошо ее запомнила: бело-розовую, с густо подведенными большими светлыми глазами без зрачков, в золотых серьгах-висюльках, в золотых браслетах на обеих руках, с обручальным кольцом такой толщины, каких она отродясь не видывала. А рядом, с большой желтой сумкой на ремне, стоял ее темнокожий друг-супруг — щупленький, поменьше нее ростом, в черно-белых лакированных ботинках на высоких каблуках, с быстрыми, маслянисто взблескивающими глазками, которые он потуплял воровато, но в которых опытному человеку все-таки можно было прочесть: пока он потерпит любые ее выкобенивания, пока не взнуздает, не покроет седлом, не подтянет подпруги. «Достань-ка мои белые туфли! Да не ставь ты сумку на пол, вот бестолочь!» — властно покрикивала она. Он исполнял все ее желания беспрекословно, только сладко жмурился в белозубой улыбке: «Иншаалла[1], доберемся до земли правоверных…»
А из четвертого платья, которое по протоколу о списании съели крысы, приемщица — она же завпунктом — как-то однажды, сгоряча, сшила своей дочурке две замечательные балетные пачки для ее занятий в хореографическом кружке. Те балетные пачки теперь валяются на антресолях их однокомнатной квартирки — балет заброшен дочкой давным-давно. А ведь как танцевала, какая была шустрая, как крутилась на одной ножке, а как пыталась ударять о ножку ножкой, как невесомо порхала! А сейчас подпрыгнет — посуда звенит! Боже мой, куда оно все девается? Как это так устроено, что одни и те же атомы превращаются из одного-совсем в другое?
«Заседания по производству молока и мяса выполнены успешно», — оговорилось гурчавшее без остановки радио. Но ни старуха, ни приемщица не заметили его оплошности — они уже давно не различали многие схожие слова.
Зевнув украдкой от старухи в ладошку, приемщица подивилась, как мало сегодня у нее посетителей, и стала вспоминать тех, кто востребовал последнее, висевшее в быстро темнеющем закутке за ее спиной, белое свадебное платье.
Сравнительно живо вспомнила только четырех невест: шатенку, брюнетку, блондинку, русую — она помнила их по масти, а во всем прочем невесты примерно совпадали — сорок шестой размер, третий рост — один и тот же обхват груди, обхват бедер.
1
Если будет угодно аллаху (арабск, прим. авт.).