Сейчас страха нет, есть только выворачивающее душу отчаяние, и Шурка разговаривает с лесом. Он даже и не разговаривает, а будто бы приплакивает, как деревенские старухи на проводах покойника, подвывает тихо и обреченно в конце каждой фразы. Ветряная рвань разбрасывает его слова, и они улетают к морю не услышанные лесом, растрепанные.
— Ну отстань ты от меня, а-а… Слышь, ты, а… Христа-та ради, мамка-а… Не хотел я его… Подвернулся он… Вот беда-то, а.
Послушь, ты, а-а… Жениться ведь мне надо сей год. Невеста и все ето есть уж. Не злобься ты на меня, мамка-а… Рыба-та прет, спасу ведь нету-у. Деньги-то нужны… али нет… Понимать должна-а… Ну не хотел я. Прости ты, Христа ради, мамка-а…
Рванина-ветер уносит слова в море, и лес ничего не слышит.
Шурка вернулся от Лизки под вечер. Чтобы не топать по берегу и не шарахаться от каждого куста, он сходил к ней на карбасе с подвесным мотором и сдал рыбу. Обратно на тоню возвращаться смертельно не хотелось, одни только наплывающие обрывки воспоминаний о ночных кошмарах рождали бегающих по коже шершавых мурашей. Лизавете Шурка всегда хоть и отдаленно, но нравился. Ершистостью, мужской удалью, что ли. Сегодня он был до необычайности пришибленным, вялым, поблекшим и скоро наскучил. Так и сказала ему, что не до него ей, и, хоть и не очень-то надо было, пошла сбирать бересту. Шурка посидел-посидел около склада, подышал переменой обстановки и, взяв себя в руки, решил: пора! Запотягивал взводенек, а в море стояла снасть. Надо было возвращаться.
У своей тони поставил дорку на рейд и только вышел на берег, как увидел ее следы. Они подходили к воде как раз в том месте, где он садился в карбас, когда повез к Лизке рыбу, словно рысь искала его здесь. Шурка остановился, будто споткнулся об эти следы, идти к избе не хватало духу. Но не жить же в карбасе, и Шурка медленно, озираясь и оглядываясь, сгорбившись, побрел к тоне. Ружье со взведенными курками держал, как будто подкрадывался к зверю, спрятавшемуся за избой.
Рысьего следа около крыльца не было, не вел он и в дыру под пол. Входная дверь была приоткрыта. Прежде чем войти в нее, Шурка постоял и повспоминал: да нет, вроде закрывал. Может, ветер…
В сенях ему на плечи упал кто-то тяжелый, сбил с ног. Шурка дико закричал и, падая, инстинктивно нажал на оба курка. Мгновения слились в грохоте выстрела и в боли от удара затылком об дверной косяк. Шурка упал…
Придя в себя, он зашел в избу, сел на койку, потом лег на нее со стоном. Уснул только под утро, забылся в коротком и тревожном сне.
Утром Шурка выбрал невод. Сложил на дно карбаса мокрую снасть, расшатал и выдернул из воды колья, поклал их аккуратно на банку. Он выбрал невод насовсем. Подъехав к берегу и зайдя в избу, чай кипятить не стал, есть не хотелось. Плеснул в кружку вчерашний холодный кипяток и выпил пустую воду с куском черного хлеба. Перетаскал в карбас небогатый скарб: бензин, продукты, постель… оттолкнул лодку от берега, чтобы не «обсыхала»: шел отлив…
Перед тем, как завести мотор, он долго сидел, курил, внимательно и задумчиво вглядываясь в кусты и лес, будто хотел напоследок увидеть зверя, который заставил его покинуть эти места. Потом поднялся, снял зачем-то кепку и сказал:
— Ты это, не помни худо. Понял я все… Успокойсь…
И завел мотор.
6
Исхудавшая, выбившаяся из сил Рысь ушла, когда в памяти стерся запах ее сына, Рысенка, отнятого у нее Человеком. Она вернулась в дикие, глухие и свободные таежные крепи, где испокон веков господин лишь толстый, звонкий ельник. Опять в ясные, короткие ночи горели на укромных, не видимых никому охотничьих тропах кошачьи ее глаза. Опять раздавались и терялись в паутине серебряной от мороза хвои последние крики попавших ей в когти зайцев, куниц и глухарей.
А над дремотно-молчаливым, старым лесом из темной, фантастически-бездонной глубины мигали и глядели на мир вечные, желто-зеленые звездочки, удивительно похожие на глаза Рыси, вышедшей на охотничью тропу.