Почему он в лес пошел, лебедь-то? Раненый, ему на воде только спасение, не в лесу же…
Не в лесу, знамо дело, не в лесу…
Стоп!
Там же впереди Кривое озеро! Далеко до него, правда, с километр, не меньше, но, может, туда лебедь-то двинул?
Остальные мысли приходили в голову уже на бегу.
«Ну да, Кривое. Оно же глубже, корма там больше, это точно! Может, из-за этого?»
Кривое уже просвечивало между сосен, когда впереди, немного справа, он увидел переваливающееся меж кустов белое пятно. Лебедь шел, не особенно спеша. Идти ему, видно, сильно мешало волочащееся по земле крыло. Крыло то и дело цеплялось за можжевелины, за высокий черничник, и птица дергалась, припадала, выпрастывала крыло, шла снова вперед.
Заметив Герасима, лебедь остановился, вытянул шею, замер. Замер и Герасим. Так они стояли с минуту, вглядываясь друг в друга.
Первым не выдержал Герасим. Он сделал шаг вперед. Лебедь тут же сорвался, замахал здоровым крылом, собравшись, видно, улететь. Но улететь на одном крыле разве можно? Тело его потеряло равновесие, и он завалился на правый бок. Но немедленно вскочил и резво побежал к озеру, махая здоровым крылом.
Герасим догнал его лишь перед самой водой. Да и то случайно. Лебедь с маху влетел в густой вересовый куст и запутался в нем, зацепился сломанным крылом. Герасима же долго не подпускал, шипя на него, пытаясь долбануть клювом в лицо, ущипнуть.
Поняв бесплодность прямых попыток схватить лебедя, Герасим отпрянул, отступил на шаг.
Что же делать-то?
— Чего упрямисся-то, змей, — сказал он хрипло и добродушно. — Добра ведь желаю. Брось-ка кусаться-то, а.
Как завороженный, смотрел Герасим на крыло, вывернутое, плашмя раскинутое. Примерно посередке его темнело пятно. Посредине черное, по бокам красное. Как раз в это пятно и уперлась толстая ветка, не дававшая лебедю возможности двигаться, убежать от него, Герасима. Это как раз и был перелом.
Что-то подкатилось к горлу… Герасим то ли вскрикнул, то ли прохрипел:
— Да тебе же больно, дурень ты! Больно ведь!
И пошел на лебедя.
Он вытянул вперед правую руку и, не замечая ударов по ней тяжелого, сильного клюва, перехватил левой шею птицы около головы, правой обнял лебедя за туловище, осторожно примял крылья, оторвал его от земли.
4
Фельдшерица Клавдия Минькова со сна долго не могла сообразить, чего от нее хотят. Она была младше Балясникова года так на четыре и в общем-то всегда, еще со школы, признавала в нем толкового мужика, за исключением, конечно, некоторых странностей, и, по старому обыкновению, называла его на «вы». Но тут такой поздний звонок, да и пустой вроде бы. Поначалу она попыталась разрешить пустяковый этот вопрос по телефону.
— А вы выпейте димедролу, Герасим Степаныч, и ложитесь, голова у вас обязательно пройдет. Может, и не стоит мне к вам…
— Откуда у меня димедрол, Клава, — голос у Балясникова был страдальческий, с подвывом, — приходи скорей, Христа ради, жар несусветный, голова счас треснет.
— Ну если не димедролу, так чего другого: пенталгину, аскофену, выпейте горячего чаю — и под одеяло, пройдет, обещаю…
— Слушай, Клавдия, — возмущался Герасим, — ты эту клятву Герострата или как его, — принимала? Тебя больной вызывает! Больной! А ты кочевряжисся. Давай быстро дуй сюда, жалобу хошь чтоб накатал? Помру, будешь знать…
— Слушай, Герасим, — взорвалась наконец интеллигентная Клавдия. — Я сейчас Колю позову, он тебе покажет «дуй». Ты зачем меня зовешь на ночь-то глядя? Что я, не вижу, что притворяешься! Без Зинки заскучал небось…
С Клавдиным мужем, Николаем, Балясникову никак не хотелось связываться, здоровый, черт… Легенда с головой не прошла, надо теперь выпутываться, придумывать что-нибудь понадежнее. Не скажешь же про лебедя, вовсе сочтет за дурика.
— Ладно, не пугай своим, оглоблей этой… Видали мы…
— Видали не видали, а голову он быстро выправит, быстрее пенталгина…
— Да поранился я, понимаешь ты, крепко причем…
Фельдшерица замешкалась, судя по шелесту в мембране, заперебирала в руках трубку, не знала, видно, что сказать. На этот раз Герасим как будто не врал. Да и то: не зря же в самом деле позвонил, мужик-то серьезный, не гуляка какой.
— Так, а что за ранение? Порез, ушиб, — поинтересовалась она уже деловым, серьезным тоном, каким медики всегда разговаривают с пациентами.
Балясников бухнул так, чтобы ей уже было не отвертеться, чтобы точно пришла со своими бинтами-ватами.
— Перелом у меня, понимаешь ты, хреновое дело…
— Перелом чего? — забеспокоилась Минькова и часто задышала в трубку.
— Да руку тут… треснула, зараза, как спичка, ей-богу…
— К-ха, да что ж вы сразу-то не… — голос у Клавдии задрожал, перешел в жалостливый, плачущий. Таким голосом женщины разговаривают, когда чувствуют свою вину. — Про голову мне голову морочите.
— Это я от боли, — тихо сказал Балясников, — посмотрел бы я на тебя, Клава, в таком состоянии. Всякая дребедень в голову лезет. Да и пугать не хотел, думал, так придешь…
— Да, а диагноз-то разный, одно дело таблетки, другое — шины накладывать.
— Во-во, шины не забудь, — наказал ей Герасим, — да лекарств побольше…
Клавдия чуть не с порога попыталась оказать Герасиму первую медицинскую помощь. Запыхавшаяся, раскрасневшаяся от быстрой ходьбы, быстро скинула с себя пальто, сполоснула руки, вытерла принесенным с собой полотенцем, торопливо подошла к Балясникову.
Тот сидел на стуле рядом со столом в сером шерстяном свитере и почему-то улыбался. На эту улыбку Минькова внимания не обратила. Она знала, что у больных, а тем более у серьезно травмированных это бывает. Своего рода шок.
— Ну так что с рукой, Герасим Степанович? — спросила она тем тоном, каким все медицинские работники, будто сговорясь, разговаривают с пациентами, то есть добродушно-ворчливо-снисходительно.
Балясников молчал и все улыбался.
Клавдия стояла ничего не понимая, потом в поведении Герасима все же распознала некое коварство. Она не знала, что ей делать дальше.
— Где болит-то? — в ее голосе звучало недоверие и начинало звенеть возмущение.
— Вот здесь, — Балясников положил свою костистую ладонь на грудь.
Клавдия резко фыркнула, словно ей дали нашатыря, круто развернулась и бросилась одеваться.
— Погоди, Клавушка, погоди, Христа ради, не зря же я тебя позвал, ей-богу, — взмолился сначала Герасим, а потом спокойно, со значением сказал слова, к которым хочешь не хочешь, а прислушаешься.
— Понимаешь ты, это, птицу красивую кто-то поранил… Вылечить ее надо.
Клавдия остановилась. Повернулась.
— Долго еще врать-то будешь? Нашел дуру! Ну я Кольке расскажу…
— Не-е, Клава, я серьезно. Помоги, а, надо вылечить… век не забуду, Клава.
Минькова не знала, что и ответить, не поймешь этого Балясникова. Не зря Зинка за чокнутого его держит.
— И где этот, фазан твой? — спросила она так, будто точно знала: сейчас Балясников опять что-нибудь соврет.
— Почему это фазан? — удивился Герасим.
— Ну он же вроде самый красивый, с хвостом…
— Не-е, у меня лебедь…
Минькова сморщилась и качнула головой: вот же врет!
И Герасим повел ее на поветь. Включил свет.
Там, в старом пошарпанном курятнике, находилось нечто большое, белое и бесформенное. Клавдия не сразу разглядела, что это действительно лебедь, потому что существо никак не прореагировало на пришедших людей. Только потом уж разглядела тонкую шею, черную бусинку глаза да желто-черный клюв, уткнутый в пол.
— Че он как мертвый? — спросила она вполне уже заинтересованно.
Герасим стоял почему-то бледный, растерянный, будто провинившийся ребенок.
— Не мертвый он, а раненый, — сказал он тихо. — Я, Клава, и позвал тебя, чтобы вылечила его.
Минькова вздохнула, качнула головой и приказала:
— Дак доставай его, что ли, тогда уж, я же не могу прямо в курятнике…