— А я ведь ждала тебя, Слава,— тоскливо прошептала Любава,— долго ждала, а ты все не ехал. Да что уж теперь,— она вдруг всхлипнула и качнулась к нему, всей болью своей души заглядывая в его глаза. А потом уткнулась ему в плечо и тихо заплакала.
— Люба,— прошептал Вячеслав Иванович.
— Я ведь только для тебя и родилась,— всхлипывая, глухо говорила Любава,— а ты меня другому отдал. А теперь уж поздно, Слава, поздно.
— Да почему поздно, Люба? Я...
— Нет, нет,— перебила Любава и отстранилась и неожиданно сухими глазами строго посмотрела на Вячеслава Ивановича,— теперь уже все, и я перед тобой не такая, какой была... Уходи, Слава... Нет, подожди! Я тебя поцелую... Помнишь, как у того старика Аввакума? Это же Аввакум и был, разве ты не узнал? А я узнала... Ну, иди, Слава. Прощай. И я побегу...
Лихорадочно блестевшими глазами смотрела она на него и медленно отступала к двери, прижав руки к щекам. Потом резко повернулась и бросилась в дом, уже ничего не слыша и не видя.
18
Легкая поземка занялась с утра. Тянуло по дороге холодные, искристые снежинки, а за углами домов уже намело снежные свеи. Но небо было чисто, без единого облачка, пронзительно синее, с тонким серпом недавно народившегося месяца.
В первый раз за эту зиму налетели на Макаровку из леса снегири. Пушистые, в чисто-розовых тонах, с шапочкой на голове, расселись на ветках рябин, прихорашиваются. И льется над селом удивительная музыка их голосов, светлая, чистая, напоминающая чем- то волшебное пение гуслей...
— Давай, Митька,— закричали промысловики уже из машины,— кончай прощания. Сорвется ветер — и будешь здесь неделю куковать.
Митька не откликнулся. Растерянный и жалкий смотрел он на сухо блестевшие Любавины глаза и старался не замечать ее странной улыбки на лице. Ему страшно было уезжать, но еще страшнее оставаться теперь здесь, подле Любавы.
— Пора мне, Любава,— тихо сказал он, склонившись к ней.
— Пора,— задумчиво повторила Любава,— конечно, пора. Поезжай, Митя. Тебя, видишь, все ждут. Пора ехать. Пора, Митя,— она все повторяла это слово и странно смотрела на него пустыми, безразличными глазами.
— Ну, я пошел, Любава...
— Да, да... Подожди!
Она приподнялась на цыпочках и поцеловала его сухими губами. Едва слышно коснулась, так что Митька и не понял, дыхание это ее было или губы.
— Вот все. Поезжай.
Митька тяжело перевалился через борт кузова, и машина сразу же тронулась. Еще несколько секунд он видел неподвижную Любаву, ее улыбку, а потом все это скрылось за поворотом...
Дома Любава потерянно толклась из угла в угол, не замечая осуждающих взглядов Пелагеи Ильиничны. Наконец она взяла ведра и направилась к дверям.
— Далеко ли, Любава? — спросила Пелагея Ильинична.
— Воды принесу.
— Так полно воды-то!
— Я свежей принесу.
— Ну, ступай,— вздохнула Пелагея Ильинична и пристально посмотрела на Любаву, и вдруг что-то больно торкнулось в ее сердце...
Любава вышла с ведрами на улицу и остановилась, задумалась, словно решая, в какую же сторону ей надо идти. А потом пошла через дорогу, и ведра странно не шевелились в ее руках.
Над рекой поземка струилась заметней, но прорубь была чистой, с зелеными, ровно сколотыми боками. Поставив ведра, Любава долго смотрела на далекие сопки и на едва приметную дорогу, взбирающуюся по этим сопкам. Потом перевела взгляд на прорубь, а там вода черная, загадочная, летит под лед, и закружилась у нее голова, как осенью над крутым обрывом. Сделала Любава шаг и вздрогнула от чьего-то неожиданного прикосновения. Оглянулась испуганно. Стояла перед ней Пелагея Ильинична в одном платке пуховом и со строгой укоризненностью смотрела в Любавины глаза. Глянула Любава на прорубь, а там несется вода, ко всему привычная, чистая и прозрачная, и лишь молодой месяц посреди светлого неба уронил с тонкого рога маленькое облачко.
Бежал Митька по тайге, в первый раз не замечая тайги. Тяжело поднялся на вершину перевала и замер. Несколько секунд стоял так посреди гор и тайги, ничего не видя перед собой. А потом тронулся с места и покатился распадком, привычно пружиня на сильных ногах, а за его спиной встала по ясному небу призрачная и далекая радуга...