Гулянка сразу же завернулась круто, с места в карьер, как значительно позднее определила Катя. Толик, смешав водку с шампанским, объявил напиток «Северным сиянием» и предложил выпить. Катя отпила глоток и удивилась — было приятно. А Томка с дружками навалились: «Пей до дна! Пей до дна!» Она и выпила. У нее картошка была, тушеная, с курицей. Морковные кружочки так симпатично из картошки проглядывали, но они есть не стали. Хрумкнули огурцами, колбаску свою сглотнули, и снова Толик разлил. Она же, глядя на них, положить себе картошки постеснялась. И как ни выкручивалась, как ни бегала на кухню под разными предлогами, уже чувствуя предательскую слабость ног, от второго стакана ей отвертеться не удалось. И все так славно стало вокруг. Катя танцевать захотела. Поставили пластинку, с вальсом. Толик подхватил ее, прижал и, казалось ей, понес над полом. И все кружилось, все мерцало и переливалось у Кати в глазах: стол, уже изрядно разоренный, с пустыми бутылками на краю, торшер с бумажным абажуром в углу комнаты, распяленные в смехе красногубые рты сменщицы Томки и ее дружка… И сквозь непонятную радость, сквозь глупый, щенячий восторг — мгновенные уколы страха: что со мной? что теперь будет? зачем все это? То, как приходил дядя Леша, и, хмуря широкие густые брови, спросил ее, не пора ли дорогим гостям по домам расходиться — она уже не помнила. Как не запомнила и свой дурашливый смех под одобрительные взгляды рассолодевших на диванчике гостей…
Пришла в себя Катя под утро. Сработала уже укоренившаяся привычка вскакивать чуть свет, так как первая смена начиналась у них в пять часов утра. Проснулась она, а лучше бы не просыпаться вообще: голова трещит и разламывается от незнакомой боли, во рту пересохло. До того, что не сразу губы удалось разлепить, все тело ее, такое послушное и сильное всегда, обезволело в страшной слабости, словно бы по нему асфальтовым катком прокатились. И не сдержала Катя стон, вскрикнула в голос, по-бабьи теряя дыханье, когда обнаружила подле себя на неразобранной постели широкую спину Толика, уткнувшегося носом в беленую стену. С недоумением и страхом разглядывала густые перчинки конопушек на лопатках, крутой затылок под коротким ежиком рыжих волос.
А за окном просыпалось и набирало силы заводское предместье: коротко посигналил дежурный автобус, собиравший рабочих автопарка в первую смену, прошла хлебовозка, громыхнув кузовом на колдобине, хлопнула в подъезде дверь, мужской голос громко и сердито окликнул собаку. И вся эта разнообразная жизнь звуков, так радовавшая и ободрявшая ее по утрам, на этот раз показалась Кате чужой.
На первом курсе Виктор Тихомиров всеми правдами и неправдами умудрился побывать дома шесть раз. На втором курсе он был дома в два раза меньше, а с третьего — уже не выбрался ни разу. И вот теперь во всю зиму он опять не нашел времени заглянуть домой. Но весной, когда и в город стали доходить запахи сжигаемой картофельной ботвы, неповторимые, ни с чем не сравнимые запахи, под которые Витя сразу же припомнил, как прыгали они в детстве через пылающие кучи, его нестерпимо потянуло домой. Ему повезло — в этот год на 1 Мая получалось три выходных дня. Оставалось только отпроситься с демонстрации. Трудно сказать, почему он решился предложить Кате поехать вместе с ним. Катя, испуганно вскинув на него глаза, в эту минуту больше обычного косившие к вискам, вдруг покраснела и тихо переспросила: «На три дня?» Через день он подсел к ней в трамвай, и они весело полетели по рельсам, которые ослепительно блестели под лучами почти уже летнего солнца. Катя улыбнулась ему, а он легонько коснулся ее руки, лежащей на коротком толстом рыжачке. Вид у Кати был усталый, под глазами обозначились едва заметные темные тени. Попробуй, думал Витя Тихомиров, поднимись в четыре часа утра, когда лично он и в восемь поднимается не без труда. Наконец Витя решился спросить: «Так ты едешь со мной или нет?» В это время они трогались с остановки, и Катя, объявив следующую, не глядя на него, ответила: «Да».
Вечером тридцатого апреля они выехали из города. Им предстояло ехать всю ночь и рано утром сойти на небольшой станции Васильки. В предпраздничный день в поезде было много народа, который перекатывался из вагона в вагон, уже веселый, уже напрочь раскрепощенный в предчувствии завтрашнего законного гуляния. Витя, с трудом отвоевав два места в общем вагоне, усадил Катю в самый угол нижней полки и мужественно хранил ее от всех толчков и недоразумений, нередко случавшихся среди праздно настроенных, путешествующих людей.
Катя, поудобнее устроившись в углу, неожиданно быстро уснула, и Витя впервые наблюдал, как обмякало, становилось трогательно нежным и беззащитным ее лицо. Разомкнулись губы, блеснули перламутровые зубы, в углу рта взбух и погас крохотный пузырек. И такой родной, близкой и дорогой показалась в это мгновение Катя разглядывающему ее Виктору, что у него больно заколотилось сердце, и он едва удержал себя от желания притиснуть Катину голову к груди и осыпать шестимесячные завитушки горячими поцелуями. Старушка, сидевшая напротив и всю дорогу безразлично поджимавшая пересохшие от старости губы, вдруг улыбнулась, вздохнула и внимательно выщупала Катино лицо продолговатыми льдинками светло-голубых глаз. Витя смутился, покачнулся от Кати, но старушка приложила согнутый палец к губам и тихо прошелестела: «Да ты милуйся, голубок, пока еще милуется…»
Сошли они в Васильках, едва начало светать. Виктор, подхватив портфель с городскими подарками, заторопился на большак, так как думал поспеть на утреннюю почтовую машину. Катя, отоспавшаяся на его плече, бодрая, свежая, радостно шагала рядом, с любопытством разглядывая большие темные дома, надежно упрятанные среди просторных оград, за высокими заплотами. Едва они миновали последние дома Васильков, как над лесом начало набухать и разрастаться тихое белое свечение, постепенно захватившее половину неба в восточной стороне и затем вытянувшее за собой, как на ниточке, бледно-красный шар, который с каждой минутой все больше наливался яростью, а взмыв над вершинами деревьев, уже не позволял смотреть на себя. Вместе с восходом порхнул с еловых ветвей легчайший ветерок, обдул с Виктора и Кати остатки сна, ворохнул воробьев под карнизами — и новый день на земле пошел своим чередом.
А уже набухли до последней невозможности на черемухе и тополях почки, колыхнулись цветущие сережки на ольхе, с ветки лещины облетело небольшое облачко золотистой пыльцы. В приречном разнолесье, на сумрачном прогале из сырой земли уже проклюнулись тугие трубки черемши — знаменитого дикого лука. Первую незатейливую песню пропела овсянка, недавно вернувшаяся с юга. В кедровнике раздались свадебные писки рябчиков — шурша прошлогодней травой, перебегают они от дерева к дереву, низко пригнув маленькие куриные головы. «Витя, как хорошо здесь, — прошептала Катюха, беспомощно наблюдая окружающую жизнь. — Спасибо тебе…»
Дома, увидев Катю, мать растерялась. Виктор это понял по тому, как она бросилась протирать полотенцем табуретку и лишь после этого вверх ладонью протянула руку для знакомства. Катя, напротив, легко и просто смотрела на мать, и выжидающая полуулыбка не сходила с ее лица. И только когда они сели завтракать, с вожделением поглядывая на желтые диски блинов, высокой горкой сложенные на тарелке, Катя, оглядываясь на дверь, прошептала: «Какая она у тебя красивая…» Витя удивился не столько словам, сколько необыкновенной горечи, с которой сказала эти слова Катя. Он взглянул на нее, но Катя поспешно опустила голову.
Мать, улучив минутку, перехватила Витю одного в ограде и напряженно спросила: «Так ты, сыночек, кого привез к нам?» — «Катю», — удивляясь, ответил он. «Это я понимаю, — мать озабоченно смотрела на него. — А кем, извини, она приходится тебе? Невеста или…» Витя покраснел и от смущения грубо ответил: «Ну что ты выдумываешь, мама? Мы просто дружим…» — «Ага», — кивнула мать, поправила платок и пошла в дом, приволакивая побитые ревматизмом ноги. Витя смотрел в ее грузную спину и вдруг такой острой жалостью проникся к ней, впервые осознав горькую вдовью долю, что едва сдержал себя от порыва догнать и прижаться к матери, как это делал в далеком-предалеком детстве.