— Ты ведь вращаешься среди громадного количества кринолинов, шиньонов и прочего. Неужели не хочется тебе, чтобы каждая из твоих барышень-учениц втайне сохла по молодому профессору, томилась бессонными ночами от неразделенной любви? Да ты в таком случае настоящий сухарь, черствый и заплесневелый. Тебя, батюшка, нужно размочить, размягчить. Агафон, барину одеваться — едем к Тарновским и будем всю ночь напролет ухаживать за прелестными Лизочкой и Муфочкой. А назавтра, уверяю тебя, увертюра пойдет как по маслу. Или же все-таки предпочтем настоящее искусство? — Взгляд Рубинштейна делается лукавым и многозначительным. — Агафон, где же ты? Мы с барином спешим в драматический театр. Да, да, не в оперу, а именно в драму. Уж где-где, а у нас в Москве в этом деле вкус знают. Опера же здесь безнадежно безвкусна. Итак, молодой человек, по коням.
Чайковский нехотя откладывает перо, осторожно ссаживает на пол большую пушистую кошку, уютно примостившуюся у него на коленях. Не может он последнее время отделаться от чувства, будто потратил уйму времени, что непременно должен наверстать упущенное. Кто знает, сколько ему отмерено судьбой…
Если честно, жизнь в Белокаменной ему по душе — неспешная, размеренная, полная художественных впечатлений. Третьего дня драматург Александр Николаевич Островский читал в Артистическом кружке свою великолепную "Пучину", Писемский — "Комика". Очень понравилась Чайковскому пьеса "Аллегри", превосходно разыгранная актерами Русского театра.
Он улыбается, вспомнив, какой конфуз случился неделю назад на представлении оперы Глинки "Жизнь за царя". Он, помнится, пришел в театр с партитурой, следил усердно по ней за каждым тактом, а вокруг разгорался шумок.
— Молодой человек, как вы можете в такое смутное время, когда совершено покушение на нашего государя, интересоваться музыкой?
Это произнес сидящий за его стулом господин и негодующе блеснул лорнетом. Его дама в фиолетовом шарфе злобно хихикнула. А потом и вовсе началось нечто невообразимое: по требованию публики раз двадцать сыграли государственный гимн, Сусанин — Демидов отколошматил под громкие аплодисменты хористов, изображавших польских воинов. Уже в гардеробе какой-то студент объяснил Чайковскому, что по Москве распустили слух, будто покушавшийся на царя Каракозов — поляк. Что называется, и смех и грех. Хотя было бы явно не до смеха, если бы сидевший справа молодой офицер пустил в ход свои похожие на кувалды кулачищи. Петр Ильич, кажется, вовремя вышел в фойе.
Нет, разумеется, все эти впечатления полезны для ума, для души, если хотите, как и чтение мудрого добродушного Диккенса. Его же давно гложет мысль написать произведение, где можно было бы выразить целую гамму переживаний, которое бы от начала до конца подчинялось единой мысли, настроению. Бывают такие чувства, такие ощущения, о которых рассказывать нужно без слов…
Склонный к поэтическим мечтаниям молодой человек едет бескрайними русскими просторами, а вокруг распушила, раскидала свои затейливые сокровища добрая волшебница-зима. То, что испытывает при этом человек, обязательно сливается в мелодию, которая постепенно захватывает все его существо.
Симфония "Зимние грезы" писалась нелегко, как, впрочем, почти все, вышедшее из-под пера композитора. Не будем обманываться той легкостью и кажущейся простотой, с какой воспринимается музыка Чайковского, — за всем этим стоит упорный, тяжкий труд. Тут же сказалось еще и отсутствие опыта, времени. Только углубишься в себя, погрузишься в то самое лирическое настроение, связанное с воспоминаниями детства, с ощущением необъятности природы, либо Ларош, либо Кашкин пришел. А то и целая компания во главе с Николаем Григорьевичем. Попробуй откажись от шампанского или не выслушай свежий анекдот — запишут в ханжи и зануды.
Петр Ильич нехотя одевается, идет в трактир "Великобритания", что близ Манежа, — по крайней мере в первой половине дня здесь спокойно. Половой Захар, зная привычку "тихого барина" пить много чаю, еще с порога завидев Чайковского, тащит два пузатых чайника с кипятком и заваркой, горячие бублики и свежее масло. Петр Ильич садится возле окна, раскладывает на столе нотную бумагу. На улице бесшумно хороводит январская метель, в печке потрескивают березовые поленья…
Он возвращается домой ранними зимними сумерками когда снег становится голубым и очень хрустким, на реке потрескивает от мороза лед, а звезды переливаются холодным мерцающим блеском. В детстве ему казалось, что зимой их свет превращается в иней, а летом — в росу. В детстве веришь в то, что окружающий тебя мир полон волшебства и радости. Удивительное это состояние души — возвышенное, полное волнующей поэтичности. Вот бы суметь передать его в музыке.
Чайковский работал ночами, доводя себя до полного изнурения. Зато чем труднее было в работе, тем большее удовлетворение получал он от сделанного. Ничего, отдохнет летом на даче под Петербургом вместе с родными, покажет симфонию Антону Григорьевичу Рубинштейну и Зарембе — все-таки Петербург как-никак музыкальный центр России.
Симфония "Зимние грезы" подверглась резкой критике со стороны бывших учителей и не была одобрена к исполнению. С первых шагов своей творческой деятельности Петру Ильичу Чайковскому сопутствовало неприятие его музыки некоторыми профессионалами, едкие и чаще всего необоснованные нападки прессы и большая сердечная любовь слушателей всех возрастов. С первых шагов в Большом Искусстве Чайковский понял, что у него своя дорога, с которой он не свернет никогда. Да, Антон Рубинштейн большой художник, однако по-разному представляют они задачи, стоящие перед русской музыкой, разным кумирам преклоняются. Кумир Чайковского — могучий Глинка, который навсегда останется корнем всей русской музыки. Сруби этот корень, зачахнет быстро набирающее силу молодое деревце. Его московские друзья это понимают. Непременно нужно показать симфонию Николаю Григорьевичу, бескомпромиссному и бескорыстному художнику, отдающему всего себя служению русской музыке.
…Москва устроила молодому композитору настоящую овацию. Симфония "Зимние грезы", первая русская лирическая симфония, исполненная в Восьмом симфоническом собрании Музыкального общества под управлением Николая Рубинштейна, встретила такой сердечный прием, что Чайковский поначалу растерялся.
Он выходил на сцену "небрежно одетый, с шапкой в руках, которую нервно мял, очень неловко и неизящно" раскланивался, вспоминал впоследствии кто-то из присутствовавших в концерте.
Однако в Петербурге знали и ценили творчество Чайковского. Прежде всего члены кружка "Могучая кучка", возглавляемого замечательным композитором и пианистом Милием Алексеевичем Балакиревым.
Творческое кредо "Могучей кучки" можно выразить словами Модеста Петровича Мусоргского, одного из самых ярких ее представителей: исследовать "тончайшие черты природы человека и человеческих масс… вот настоящее призвание художника". Эту заповедь Мусоргский сделает программой всего своего творчества.
Знакомство Чайковского с Балакиревым состоялось в год исполнения "Зимних грез". Не раз бродили они вдвоем по Москве, беседуя о музыке, о назначении художника, о великой и благородной миссии всего искусства, которую оба видели в служении народу. Уже тогда Балакирев понял, как подчас опрометчивы и резки суждения его соратника по "Могучей кучке" Цезаря Антоновича Кюи, обвинявшего Чайковского то в сухости, то в отсутствии вдохновения, то в неразборчивости в выборе тем.
"Да он же настоящий талантище, глубокий, самобытный, очень национальный, — думал Балакирев. — Правда, его нет-нет нужно подправлять, помогать идти правильной дорогой. Тем более что в Москве нет такого стойкого и единодушного в своих идеалах товарищества, как наша "Могучая кучка".